Глубынь-городок. Заноза - Лидия Обухова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы и в этом понимаете, — сказал с удивлением Павел, — а я, сознаюсь, полный профан. — Потом добавил: — Может, научусь со временем; мы вот все собираемся порыбалить с Кириллом Андреевичем, с первым секретарем райкома.
Он произнес это небрежно, но сам заметил, что в тоне у него проскользнула значительность.
— Вам очень правится Синекаев? — отвечая этой его интонации, спросила она.
— Очень, — закусив губу и поэтому с преувеличенной горячностью отозвался Павел. — Синекаев — человек большой энергии и многое делает для района.
Девушка с непонятной иронией подтвердила:
— Да, агитатор он отличный. И увлечет и товар лицом покажет. Король мероприятий! Мастер делать выводы. А если я не хочу агитации? Я хочу, чтобы мне дали факты, а я уж сама в них разберусь. Почему я должна на веру принимать синекаевские выводы? Может, у меня будут свои?
Они помолчали. Павел с трудом ловил ускользающее превосходство, которое, казалось, так уже прочно утвердилось за ним.
— Между прочим, — внезапно сказала она совсем другим, грустным тоном, — в культе личности была одна положительная сторона… Если б можно было отвлечься от того, что он воспитывал в человеке, то сама безграничная вера в авторитет, ощущение его как своей верховной совести — хорошие вещи. Хуже пустота, хуже ирония.
— Вы фантазерка, у вас логика ребенка, — отдуваясь, проговорил Павел.
— А вы… знаете, кто вы?
Ее глаза стали узкими и злыми.
Он вдруг успокоился и даже улыбнулся:
— Нет, не знаю. Скажите.
— Равнодушный, черствый человек! Приспособленец.
— Ну-ну!
— Почему же вы не обижаетесь?
— Да все потому же: потому что вы фантазерка и у вас детская логика. «Отвлечься», «верховная совесть»… — Он передразнил ее и тоже вдруг рассердился: — Скажите, какие философские категории! Какое историческое понимание вещей. Эх, вы… продукт!
— Чего продукт?
— Да, наверное, культа же!
— А вы?
— Я? Ну и я тоже. Если вам не хочется быть в одиночестве. Прямо софистика какая-то: «Не хочу авторитета, хочу авторитета».
— Но если я так чувствую?
— Ну и плохо, что чувствуете. Нечем хвалиться, душечка!
— А что же делать? Нет, вы скажите: что мне делать?
Павел задумался:
— Учиться. Может быть, с самого начала.
— А как?
— Да все так же: Ленина читать — учебник у нас один.
Заря лизала воду желтыми языками. Тонная рябь казалась ледяной. Утренник прохватывал до костей. Павел передернул плечами, потер руки:
— Сейчас бы стакан горячего чая с лимоном! Эх… А вы легковато одеты, барышня.
Он только сейчас, в раздувающемся пламени зари, пригляделся к девушке как следует. На ней было надето вытертое, словно присыпанное по швам рыжим кирпичом пальтецо, вязаная шапка с помпоном, который сиротливо держался на одной нитке, и — самое плохое — тонкие резиновые сапоги малого размера.
— У вас там носки-то хоть помещаются?
— Помещаются, — с готовностью отозвалась она и приподняла ступню. — Они мне еще на полномера велики.
— Врите, — проворчал Павел. — Какой же это номер?
— Тридцать четвертый.
Потом она вынула руки из карманов, и он увидел, что они в расписных зимних варежках.
— Вот руки у меня все равно мерзнут, — виновато сказала она. — Я их отморозила в детстве. — И, стащив зубами варежку, принялась дуть на пальцы.
Павел тоже снял свою подбитую байкой кожаную перчатку и слегка дотронулся до ее руки.
— Как ледышка! Вы же заболеете.
— Заболею — семьдесят процентов по больничному листу заплатят.
— Почему семьдесят?
— А потому что я уже давно здесь работаю.
— Здесь — в районе?
— Нет, в области.
— То-то я вас никогда не видел.
— А вот и видели!
— Не припоминаю.
Она засмеялась, как озорной мальчишка, синими губами:
— Один раз даже разговаривали со мной.
— Когда?
— Не скажу. Это моя тайна.
— А как вас зовут, тоже тайна?
— Нет. Зовут Тамара, фамилия Ильяшева. У меня папа был лезгин, только я его не помню. Работаю в областном радиокомитете. Вот езжу, собираю материал, записываю голоса. — Она указала на квадратный чемодан — футляр с магнитофоном, который он задел ногой в темноте.
— Что ж, они, кроме вас, никого послать не могут по такой погоде?
— Ну! Зимой еще хуже, когда все заметет. Еле ноги тащишь: ведь эта штучка весит восемь кило. А сейчас чем плохо? Очень даже хорошо. Посмотрите!
Она взмахнула своей расписной варежкой, и Павел увидел, что в самом деле, за это время все преобразилось: сиреневый туман, тепло-радужный, переливающийся, клубился над водой, не касаясь ее. В четыре часа утра стало совершенно светло. Бакены перестали казаться лохматыми звездами и стояли над водой, не светясь. Берега, поросшие густым кустарником, были полны соловьев. Они сладко заливались хором и в одиночку, неся полукилометровое дежурство, и передавали лодку следующим постовым.
Повторялись вечерние чудеса: небо розовело, а вода отливала серебром, потом и вода легко закраснелась, но не с востока, а от большого алого облака, которое стояло на противоположной стороне. Это высокое круглое облако уже купалось в солнце; в нем было так много света, что ничего не стоило уделить малую толику воде. А на востоке гребешок бора вонзался в проступавшее пожарище. Ночные тучи надвинулись низко; середина небосклона была чиста; птицы, как на плохих картинках, цепочкой черных закорючек отпечатывались на красном небе.
Но вот из-за какой-то безыменной одноголовой церковки впервые мелькнул край солнца. Оно тотчас скрылось за холмом, будто не выспавшись, но купол продолжал накаляться. Это был ни с чем не сравнимый яркий румяный свет, переходивший на тучах в сиреневые тона. Само солнце не было похоже на вечернее, хотя на него можно было смотреть, не прищуриваясь, как и при закате. Оно казалось неумытым, огромным и стояло еще так низко, будто приросло к горизонту пуповиной.
Река петляла, солнце плыло вдоль берега, иногда цепляясь за черные крыши, ныряя по пояс в плетни. Это было древнее доброе светило коровьих стад, которое при своем появлении не нуждалось в трубных салютах, но довольствовалось приветственным криком петухов. Вся живность, водяная и сухопутная, воспрянула, заблеяла, заверещала, и только бессменные птицы продолжали, не сбиваясь с тона, свою вахту, но их голос тонул в других, утренних, бодрых звуках.
Река пошла волнами: волна палевая, волна сиреневая, волна бледно-брусничная. И ветер переменился — стал не глубоким, ночным, а порывистым шустрым ветерком, бежал по воде вприпрыжку и вот-вот должен был, кроме запаха сонных боров, донести домовитые струйки дыма. Небо в зените все больше принимало дневной цвет, а восток гас и бледнел на глазах. Но, впрочем, ничего этого больше и не надо было, ибо чудеса кончились, а утро началось. И те, кто проспал его рождение или, как Павел и Тамара, встретил лицом к лицу, все равно переступили черту еще одного дня, отмеченного на календаре земли новым числом, а на больших звездных часах вселенной, где стоит вечный день и вечная ночь, — подобного песчинке…
— Вот теперь видно, что нос у вас синий.
— А у вас, думаете, какой? Прямо фиолетовый.
Павел смущенно схватился за лицо.
Тамара расхохоталась и проказливо боднула ногой цистерну. Та глухо загудела.
— Да сидите вы спокойно! С вами взорвешься. Что за шалости! Сколько вам лет?
— Двадцать четвертый, а вам?
— А мне… не двадцать четвертый.
— Видите на пригорке село? — сказала Тамара чуть погодя. — Вон, где церковь, как белая свечка? Я туда и еду. А вам еще часик, пока доберетесь до своего Конякина. Вы на войне были? — спросила вдруг она.
— ?
— Нет, ну, какое у вас было там звание?
— Лейтенант.
— Лейтенант мушкетеров д’Артаньян, так? Ну, до свидания, лейтенант. Когда будете возвращаться? Сегодня? Я тоже. Может быть, опять встретимся на большой сердобольской дороге. Не забудьте вашу шпагу-у!.. — закричала она уже с берега.
— Что она сказала? — спросил моторист, вылезая из кабины. — Прикурочки у вас не найдется?
Павел достал пачку «Беломора».
— Нет, я не расслышал, что она сказала.
— Девица, — неопределенно протянул моторист.
— А что? — живо спросил Павел.
— У вас дочеря;´ есть? — все так же неясно, но значительно спросил моторист.
— Нет.
— А мне хозяйка принесла недавно. То все парни, мальцы были, а то — вот тебе на! Нелей назвали. Я вам скажу: нашему брату, мужчине, надо иметь хоть одну дочку, чтобы по-настоящему любить и жалеть женщин. Ведь жена, как ее ни уважай, — с ней ложишься в кровать, а это совсем другое дело.
Не прибавив больше ни слова, он вошел в кабину, пронизанную светом, и запустил мотор.