Счастье по случаю - Габриэль Руа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он слегка кивнул, но тут же его лицо омрачилось. Он пробормотал:
— Нет, я уже не помню… Только «Отче наш»…
— Достаточно и «Отче наш», — сказала она. — «Отче наш» — это молитва, которой нас научил сам Иисус. Повторяй вместе со мной, Нини.
Он посмотрел на сестру с тревожным любопытством, но начал, запинаясь, читать молитву — сам, без подсказки, пока не дошел до слов: «Да будет воля твоя на земле, как и на небе». Тут он остановился, словно чем-то озадаченный.
— Ивонна, а на небе будет Дженни?
— Да, твоя красивая Дженни, твоя добрая Дженни будет там когда-нибудь, — серьезно ответила Ивонна.
— Дженни, — проговорил он с оттенком вызова и исступленной нежности. Потом он вздохнул. — Но она никогда не крестится, — сокрушенно пробормотал он.
Ивонна поколебалась, облизнула губы и проговорила с некоторым усилием:
— Все же я думаю, что она попадет на небо.
— А мама?
— В этом ты можешь быть уверен, — сказала Ивонна с глубокой убежденностью в голосе.
Он долго раздумывал, а потом спросил:
— А ты?
Кроме нее, у него ничего не осталось в мире, и в его сердце, узнавшем столько разочарований, внезапно пробудилась горячая любовь к ней.
— И я, — сказала Ивонна, наклоняясь, чтобы поцеловать его.
И ее тоже вдруг залила волна исступленной, экзальтированной нежности. Чтобы успокоить Даниэля, она в эту минуту была готова поступиться даже своей совестью — совестью честного и глубоко религиозного ребенка.
— На небе будет все, что ты любишь, — сказала она певучим голоском. — Это и есть небо — все, что ты любишь. Там будет добрая пресвятая дева. Она будет баюкать тебя на руках. И ты будешь лежать в ее объятиях так же, как ее младенец Иисус.
— А мое новое пальто у меня там будет? — упрямо перебил он.
— Если ты захочешь, у тебя будет твое новое пальто, но у тебя будет и много других вещей, гораздо лучше. На небе ты никогда больше не будешь голодным, Нини. Тебе никогда больше не будет холодно. И у тебя ничего больше не будет болеть. Ты будешь петь вместе с ангелами.
Он закрыл глаза, утомленный видениями, которые возникали перед ним. Тогда, чтобы не разрыдаться возле его кроватки, Ивонна поспешно поднялась. Она вложила апельсин в его руки и убежала — худенькая девочка в узком длинном платье, которое хлестало по ее тонким ногам.
Даниэль увидел, как она убегала. Он хотел позвать ее обратно, но его слабый крик не догнал ее.
С этой минуты он стал ко вещему равнодушен, ничего не говорил, ни о чем не просил. Несколько дней спустя сиделка, сменившая утром ночную дежурную, нашла его мертвым. Он тихо угас, без жалоб, без страданий.
XXXI
Роза-Анна одела детей, как только они пообедали. Удивленные тем, что мать так торопится их выпроводить, они вовсе не спешили: то подбирали остатки еды на тарелке, то мешкали в поисках куда-то задевавшихся шапок и пальто. Тогда Роза-Анна сама принялась их поторапливать; она проводила детей до порога, отправив с ними крошку Жизель и поручив Ивонне заботиться о ней.
Девочка вспомнила о других столь же поспешных уходах из дома в ту пору, когда она была еще совсем маленькой. Обеспокоенная этими воспоминаниями и страдальческим лицом матери, она уходила очень неохотно.
— Позволь мне остаться дома, — умоляла она.
Но Роза-Анна твердо стояла на своем:
— Нет-нет, сегодня я могу обойтись без тебя. Ступайте, развлекитесь немного перед школой. Да и после занятий поиграйте на улице.
Она смотрела вслед маленькой кучке детей — очи шли, держась за руки, Жизель в середине. Она слушала их удаляющиеся голоса и внезапно почувствовала неистовое желание позвать их обратно, поцеловать еще раз, на мгновение прижать к груди. За эти месяцы беременности ее не раз охватывало предчувствие смерти, и порой она даже лелеяла это предчувствие и радовалась ему в томительной жажде покоя. Но сейчас, при виде детей, которые остановились у железнодорожного переезда, а потом двинулись вперед все разом, очень робкие, потому что они впервые взяли с собой Жизель и чувствовали себя ответственными за нее, Роза-Анна представила себе опасности, угрожавшие им сегодня, завтра, в будущем, и отогнала желание покоя, желание умереть, как нечто греховное.
Она вошла обратно в комнату, и стук закрывшейся за ней двери еще долго отзывался в ее сердце. Теперь она была одна, как всегда бывает одна женщина в такие минуты, подумала она, чтобы подбодрить себя… Но ей пришлось признать, что никогда еще она не была так одинока, что никто в мире не был так одинок, как она.
Ее дом предстал перед ней во всем своем ужасающем уродстве, во всем своем ужасающем равнодушии. Ничто здесь не радовало и не утешало ее: повсюду беспорядок, следы поспешного переезда, неустроенность. В сущности, Роза-Анна перебралась в этот дом, как и во многие прежние жилища, лишь для того, чтобы иметь угол, где можно было бы родить, и не успела даже сколько-нибудь прилично устроиться. Но никогда еще она так остро не ощущала отсутствия привычного порядка, отсутствия хотя бы кажущейся устойчивости. И из-за этого ей казалось, что она заточена здесь, в этих четырех стенах, для страданий, только для одних страданий.
Спотыкаясь, неуверенным шагом, она прошла через кухню и несколько раз постучала в стену, чтобы, как они уговорились, предупредить соседку. Все утро боль подстерегала ее, схватка следовала за схваткой через короткие промежутки. И Розе-Анне то хотелось, чтобы передышка длилась подольше, то, наоборот, чтобы боль обрушилась на нее в полную силу, лишь бы все скорее кончилось. Она перенесла первые приступы, не подавая вида своим близким и продолжая хлопотать по дому — из-за гордости, которая заставляла ее держаться как можно дольше, инстинктивной стыдливости, которая заставляла ее отвергать всякое сострадание, а также из-за наивной уверенности, что, мучая себя таким образом, она помогает природе.
Но все же настало время, когда пришлось признать эту боль, которую она отрицала, как только та проходила, продолжая, однако, носить в себе всю жизнь страх перед ней — детский, затаенный, глубоко скрытый страх.
Она вошла в свою комнату, большую, пустую, почти без мебели. В глубине ее стояла кровать… Роза-Анна вытянулась на ней. И, устремив глаза на серый потолок, она стала звать Азарьюса, она звала его среди стонов, а потом совсем тихо, приглушенным голосом. Даже наедине с собой она стыдилась открыто признаться в своем страдании… Азарьюс… Где он? Почему его нет сейчас возле нее? Затем она припомнила — с мучительным усилием, словно самые недавние события стали уже далекими, неясными, полустершимися воспоминаниями. Этим утром, как только им сообщили о смерти Даниэля, Азарьюс бросился в больницу. А позже, видя, что он не возвращается, она договорилась с соседкой, чтобы та в слуг чае надобности сходила за акушеркой. Даниэль… Азарьюс… Ее мысль вновь и вновь возвращалась к ним. Кто же умер? Даниэль, их младший? Но ей казалось, что сей: час она страдает из-за него, что это он опять раздирает ее тело. Бедный малыш!.. Она видела маленький белый гробик, такой коротенький, такой узенький, маленький гробик, который Азарьюс нес под мышкой. Но нет, нельзя было думать о таких страшных вещах, говорят, это вредно для беременных женщин. Но о чем же, о чем ей думать, как не об этом узком гробике, чуть побольше колыбели?.. Похороны, крестины, все значительные события жизни представлялись ей одинаково трагическими, непостижимыми, горькими. Она видела то свежевырытую могилу, готовую принять маленький гробик, то спящего ребенка в длинной крестильной рубашке… А пеленки? Готовы ли пеленки?.. Да, те самые, которые в свое время служили Флорентине… Флорентина! Где она теперь? Боже мой, Флорентина уже замужем. Придет день, когда и она станет добычей страданий и физического унижения… Флорентина… Как она была счастлива, когда родилась Флорентина. Ей всегда хотелось иметь дочерей. И все же каждый раз во время родов она желала мальчика, который будет страдать меньше, чем она. И всегда, во мраке, в одиночестве, среди тяжких мук, она боялась родить девочку.
Внезапно она вернулась к действительности. Стенные часы медленно отсчитывали минуты — так медленно, что при каждом взмахе маятника Роза-Анна словно опускалась в бездонную пропасть, снова поднималась из нее и снова опускалась. Многие женщины в разговорах с ней утверждали, будто только первые роды тяжелы. Но она знала, что это неверно. Она знала, что тело с каждым разом чуть больше страшится этого позора нового порабощенья болью, а душа чуть больше леденеет над краем пропасти, и вдали, за столькими годами беременности, ей виделась ее прекрасная, беззаботная и целомудренная юность, с каждым разом все более далекая — такая далекая, с каждым разом отходившая все дальше, все более далекая, с каждым разом все более далекая.