Счастье по случаю - Габриэль Руа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она попыталась думать о многих других вещах, о которых ей никак нельзя было забывать. И мысли ее уже вошли в привычную колею, потонули в сплетении всяких мелких забот, которые и до болезни и после болезни всегда оставались все теми же. Она мужественно боролась с одолевавшим ее сном, снова и снова спрашивая:
— Мой муж еще не вернулся?
Сегодня утром он ушел из дому очень рано, подавленный горем и еще каким-то чувством, которое, как ей казалось, она угадала: глубоким отвращением к их жизни, глубоким отвращением к себе из-за своей неспособности помочь семье. Куда он мог направиться, уйдя из больницы? Какая душевная боль терзала и его тоже? И на какой отчаянный шаг может толкнуть его эта душевная боль? Бедняга Азарьюс! Она считала его ответственным за их нищету, а между тем — сейчас она это понимала — он сделал все, что мог. «Мужчина не так вынослив, как женщина, — подумала она. — Мне следовало быть более терпеливой. У него ведь тоже были свои горести».
И Роза-Анна, давно уже не думавшая о том, чтобы прихорашиваться для мужа, попросила набросить на нее кружевную накидку, которую Азарьюс подарил ей вскоре после свадьбы. И еще она попросила накрыть постель белым покрывалом: накрахмаленное, разглаженное и аккуратно сложенное, оно всегда лежало наготове на случай какой-нибудь самой страшной беды — болезни, смерти. Когда две женщины, держа покрывало за концы, отошли друг от друга, чтобы расправить его, Розе-Анне на мгновение показалось, что от этих жестких, плохо распрямляющихся складок на нее повеяло запахом опасности, холодом угрозы. Ее мать всегда говорила, что, если без крайней необходимости пользоваться лучшим бельем, какое есть в доме, можно накликать несчастье. Под «крайней необходимостью» подразумевалось то, о чем никто не решался говорить вслух, но все понимали, что значат эти слова — несчастные случаи, смерть близких.
Но Роза-Анна тут же отогнала от себя эти нелепые страхи. Она уступила тому желанию, которое всегда овладевало ею в те годы, когда она была еще молодой матерью, — показаться Азарьюсу одетой во все белое. Тревога покинула ее. Она спокойно засыпала. Тяжелое страдание не отняло у нее ни мелких забот, ни каждодневных трудностей; оно оставило в неприкосновенности ее повседневное бремя.
XXXII
Когда Роза-Анна проснулась, уже стемнело. Шторы на окнах были раздвинуты, чтобы впустить свежий воздух. Красные огни семафоров отражались в оконных стеклах. Непрерывно раздавались пронзительные тревожные звонки, и Розе-Анне почудилось, что она слышит отчаянный призыв, который пробудил ее. Она кому-то нужна… Кто-то зовет ее… Она приподнялась и, сразу вернувшись к действительности, произнесла имя мужа. Азарьюс… Откуда он зовет ее? Или это почудилось ей в дурном сновидении, которое еще преследует ее?.. Нет, нет, она была уверена, что в какую-то минуту, когда она спала, мысли Азарьюса обратились к ней, и она подсознательно догадалась, что ей угрожает новая беда. Она резко повернулась, и в ее теле снова проснулась боль. Она опять позвала мужа, напрягая все силы, словно ее крик должен был лететь далеко-далеко, чтобы достичь слуха Азарьюса.
На этот раз в соседней комнате раздались шаги. Это были мужские шаги, твердые и уверенные. Роза-Анна сразу успокоилась. Застенчивая, медленная, слегка смущенная улыбка появилась на ее губах, и ее охватила неожиданная радость — оттого, что после перенесенных страданий к ней снова вернулась жизнь со всеми ее требованиями, привязанностями и даже… да, даже с ее невзгодами и разочарованиями.
Шаги приближались. Это были шаги Азарьюса, и вместе с тем они звучали как-то необычно. Она прислушивалась к скрипу половиц под тяжелыми башмаками. Кажется, она догадалась, в чем дело. Он, наверное, купил себе новые ботинки, грубые рабочие ботинки. И опять на нее нахлынули воспоминания. Было майское утро. Развешанное на дворе белье, выстиранное накануне и увлажненное росой, хлопало под аккомпанемент птичьего щебета. Азарьюс уходил на работу в пригород. А она опять легла после того, как накормила мужа завтраком, и прислушивалась теперь к его твердым шагам, раздававшимся на тротуаре. В то майское утро Азарьюс уходил, напевая. И она была спокойна за будущее. Она была спокойна за ребенка, который вскоре должен был родиться, — за своего первого ребенка. Она ничего не боялась. Ее не могло постичь никакое несчастье. Она прислушивалась к шагам мужа до тех пор, пока они не затихли вдали. Полная суровой нежности, она сказала вслух, обращаясь к своей робкой любви, к своему настоящему, своему будущему: «Он идет зарабатывать нам на жизнь».
Ах, в былые дни счастье выпадало и на ее долю — этого нельзя не признать! И внезапно ей захотелось выбрать одну из радостей своей юности, одну-единственную, все равно какую — ведь их было так много, этих майских рассветов! — и подарить Азарьюсу волнующее воспоминание 0 ней.
Дверь комнаты чуть приотворилась, затем открылась настежь. Силуэт ее мужа четко вырисовался на фоне желтого прямоугольника. Роза-Анна приподнялась с тревожной улыбкой на усталом лице и протянула Азарьюсу спящего младенца. Ведь воспоминаний было так много и среди них трудно было сделать выбор, да и к каждому из них все же примешивалось что-то грустное. Но ребенок — это было будущее, ребенок был поистине их вновь обретенной молодостью, великим призывом к мужеству.
— Зажги свет и посмотри на него, — сказала Роза-Анна. — До чего же он похож на Даниэля, когда тот родился, — помнишь, такой же розовый и светловолосый.
— Даниэль, — сказал Азарьюс.
Голос его сорвался. Он уткнулся головой в край постели и зарыдал, судорожно всхлипывая.
— Он больше не страдает, — просто сказала Роза-Анна.
Но она упрекнула себя за то, что напомнила Азарьюсу об умершем ребенке. Ведь Азарьюс не погружался, как она, в глубины страдания и потому не понял, что смерть и рождение имеют почти одинаковый трагический смысл. Она знала, что печаль по Даниэлю будет постепенно становиться все более острой, все более жестокой, по мере того как возобновившаяся повседневность будет напоминать ей о нем; она знала, что это окаменевшее горе лежит в ее сердце, но прежде всего она думала о том, что Даниэль избежал своей судьбы, избежал своей доли страданий, на которую она, мать, обрекла его, рожая. И это было как бы утешением для нее.
Она схватила бессильно свисавшую руку Азарьюса.
— Азарьюс, мы не видим друг друга, — сказала она. — Зажги свет.
Сначала он не ответил. Он неловким движением вытер глаза. Потом глубоко вздохнул.
— Погоди немного, мать, сперва мне надо с тобой поговорить.
Снова наступило тягостное молчание. Затем неуверенным, срывающимся голосом, в котором еще чувствовались слезы, но уже звучала твердая решимость, он бросил:
— Приготовься услышать новость, Роза-Анна.
Она не была встревожена таким предисловием, которое в другое время сильно ее обеспокоило бы. Но ее рука чуть-чуть крепче сжала руку мужа.
— Ну, что ты еще натворил, Азарьюс?
Прошла минута. Непонятное молчание все еще длилось. В другое время ее сердце уже сжалось бы от недоброго предчувствия.
— Ты молчишь, Азарьюс? Опять набедокурил?
Он шумно засопел и смахнул последнюю слезинку с ресниц. Затем поднялся, отталкивая стул ногой.
— Роза-Анна, — сказал он, — сколько уже времени ты надрываешься и все ни слова не говоришь, так? Да, да, я-то это хорошо знаю, — добавил он, отметая всякие возражения. — Я помню, что с тех самых пор, как мы поженились, ты все трудилась и трудилась и всегда вытаскивала нас из беды. Сначала были маленькие неудачи, всякая мелочь, а потом уже и крупные, и все это накапливалось и накапливалось у тебя на сердце, и в конце концов у тебя уже не стало больше слез, даже когда ты пряталась от меня по вечерам. Да, дошло уже до того, что ты больше не могла плакать. И горе все грызло и грызло твое сердце! Ты думаешь, я этого не замечал? — воскликнул он с неожиданной горячностью. — Ты думаешь, я ничего не видел? А потом стало совсем плохо: ты ходила работать по чужим домам, а я был слишком слабодушен и все не мог заставить себя взяться за любую работу — подметать улицы, чистить сточные канавы…
Он наслаждался этим самоуничижением, опьянялся сознанием своей житейской неприспособленности, словно надеясь, что в конце концов получит за это прощение. Но вдруг голос его сорвался. Он, видимо, не смог удержаться от слез и лишь с трудом взял себя в руки, — когда он снова заговорил, его голос был глухим и дрожащим:
— Понимаешь, Роза-Анна, это потому, что мне все не верилось, что мы докатились до полной нищеты. Я не сумел этого увидеть. Мне все представлялось время, когда мы оба были молоды и наши сердца были полны надежд. Только это я и видел всегда. Нет, я не видел нашей нищеты. Я замечал ее изредка, минутами, когда голова у меня была ясная, я замечал, как тебе трудно, но все не мог поверить, что это и взаправду так. Я не мог поверить, что ты, моя бедная женушка, которая всегда была такой смешливой, теперь уже больше не смеешься. У меня все стоял в ушах тот смех, каким ты смеялась в молодости. И ничего другого я не хотел слышать; на остальное я закрывал глаза. Да, я долго был таким. Что поделаешь, Роза-Анна, — жалобно закончил он, — понадобилось десять лет, чтобы я наконец заметил, что мы докатились до самого дна…