Тридцать три урода. Сборник - Лидия Зиновьева-Аннибал
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Анна. Сколько ему лет?
Аглая. Двенадцать.
Анна. А потом ваши с Алексеем?
Аглая. Потом две дочери. Старшая… ах, она странная девочка! Ты, Анна, не поверишь: она моя совесть. У нее глаза большие, ясные, горящие как-то в душу, они светлые и темные, как бы полнотой чувств. (Подходит к Анне, которая облокотилась о сундук.) Я тебе расскажу одну вещь. Ей было шесть лет, она была больна, и я сидела возле. Она долго лежала с закрытыми глазами, потом открыла и сказала мне: «Мама, я тебя люблю и не знаю, какая ты. Может быть, ты нехорошая, и я просто так тебя люблю». Вот говорят — нет добра и зла. Но это неправда, добро и зло в душе. И как ни вертись, а от души не уйдешь в дух. Это мы часто с Алексеем говорили. И вот что я думаю еще: в духе, вне добра, могут жить только благие! (Горячо.) Благие это, знаешь, те люди, чья душа храм Любви! Да, да, для Любви не нужно добра и зла.
Анна (как бы следя лишь за своею мыслью). Сколько ей лет?
Аглая. Вере? Ей восемь лет. А потом — Оля… Той… та — небольшая, три года. Той закона нет ни своего, ни чужого.
Анна. Это как мои. Им тоже по три года было. Для них тоже не было закона. Но они любили сказки. Поверь мне… (Анна садится на край сундука. Аглая рядом.) Они оба, два мальчика, понимали сказки, которые я им рассказывала. Им было по три года. Да. Это нехорошо, — что я им рассказывала…
Аглая (защитно). Нет, нет, отчего? — если они понимали.
Анна (не слушая ее). Они оттого умерли, что я им сказки рассказывала. Когда пришла болезнь, они все бредили сказками.
Аглая. Что ты рассказывала им?
Анна (страстно оживляясь). Я говорила им о солнце, как оно встает и заходит, и о луне, потому что они часто просыпались ночью и спрашивали. Я им рассказывала, как солнце гасит месяц, и месяц тревожит ночь, и все это сплеталось в длинную сказку, и эта сказка постоянно повторялась, чтобы убаюкать их, чтобы пробудить их весело утром и днем утешить. Все восход и заход, и восход, и заход. (Говорит очень тихо, как во сне.) И потом еще я пела им об этом, и под песню они кружились по детской и смеялись, и падали, и плакали, и опять смеялись. Они были маленькие, смешные, очень маленькие и быстрые, поворотливые; тоненькие, курчавые рыжие волосики; только глаза твои; как у твоего брата, карие, не очень большие, но жизненные, яркие, как огоньки. Потом они любили кататься по дому в длинненькой корзинке с выпуклым дном: это была им лодочка, и я возила их по полу, и они гикали так смело, так жизненно… И с ними всегда их кукла. Только вот что неприятна мыши проели щеку у той куклы, голова была восковая, и лицо обтянуто расцвеченной тряпочкой… Все же дети любили ее больше всех других игрушек.
Анна молчит. Аглая глядит на нее и не замечает, как плачет, потом испуганно ощупывает щеки и пытается незаметно утереть слезы.
Аглая (едва слышно). Милые, милые мальчики!
Анна. Бедная Аглая!
Аглая (глядит на нее с изумлением). За что же ты меня жалеешь?
Анна. Это оттого, что ты не понимаешь главного. Ведь не у меня одной и не у меня первой умерли дети.
Аглая. Анна, но это-то и есть самое ужасное. Самое ужасное, что у всех умирают. Лучше, сто крат лучше мне было бы, чтобы все трое умерли у меня и больше никогда ни у кого не умирали. Смертью нельзя утешиться от смерти. Нет, нет. (Плачет потихоньку.)
Анна. Я не утешалась, Аглая. Это я теперь говорю тебе в утешение, потому что ты жалеешь меня и не помнишь, что это все равно — я или кто иной, или ты. Если дети умирают, то не все ли равно, у какой матери? Если дети мучаются…
Аглая. Они мучились, Анна?
Анна (спокойно). Да. Они задыхались и звали меня на помощь, и удивлялись, что я не помогала им. Потом, когда больше не могли звать, только хрипели{128} и глазами удивлялись на мое бессилие. Или мне так казалось…
Аглая. Это ужасно. Ужасно. (Порывисто.) Это ты теперь так говоришь, что все равно, у которой из нас умерли дети, и что перед страданьем мы все одно, но тогда, Анна, ты не так думала. Ты думала, что ты одна несчастна, и ты презирала счастливых, а других, как ты несчастных, ты тоже не жалела, потому что знала, что они не несчастнее тебя. Это даже гордость тебе давало твое несчастье. Так было со мной, когда мне изменил Ваня. Да? Да, Анна? Ты так относилась к другим?
Плачет обильно и не скрывая слез.
Анна (спокойно). Я совсем тогда не относилась к людям. Я относилась только к моим детям.
Молчат долго.
Аглая (тихо, следуя за своей мыслью). Дома, Анна, после похорон… Вы вернулись вместе с мужем в пустой, в тихий дом… Дома вы любили друг друга?
Анна. Да. Но любовь застлалась, и каждый из нас стал одиноким перед смертью. Я не думала об нем. Я была поглощена. Вся моя любовь была поглощена умершими.
Аглая. Ты могла плакать?
Анна. Нет… Или да, я плакала. Первое время… ужасно, ужасно плакала… Один раз в особенности… Потом больше нет. Теперь я не умею плакать.
Аглая. Это с тех пор, как ты стала другою, ты не умеешь.
Анна. Не знаю… верно. Ночью после похорон все было тупо во мне, и я заснула немного — и вдруг проснулась, и вдруг вспомнила, как для забавы им муж принес из пруда головастиков и разных водяных жуков, и мы держали все в банке, но во время болезни детей я забыла менять воду. Мне стало жаль этих проворных жуков и головастиков, и я с постели вскочила. Они мне казались священными, головастики и жучки, потому что дети любовались на их веселые, смешные движения среди болотных трав, и я им указывала еще на кувыркающихся червячков и каких-то водяных гусениц и на яички еще не вылупившихся насекомых. Целый мир водяной там был, и они учились от меня всюду узнавать жизнь. Вот я подбежала к банке и ничего при свече долго не понимала: все было черное, мутное. Я шелохнула воду, и вдруг что-то большое, толстое, белое бултыхнулось в ней. Я увидела червяка, грязно-белого цвета, жирного, огромного, извивающегося жадно в черной воде. Это был могильный червяк, он съел всю жизнь. Когда была жизнь, его не было, но когда началось гниение, он родился и пожрал живое, и остался один{129}. Я упала на пол и стала рыдать… (Молчит немного.) Муж снес меня замертво на постель… (Молчит еще.) Потом все кончилось, и я не плакала больше… никогда… потому что кто родился, тот уж и умер, и еще родился — и еще умер, и так без конца, потому что все без конца и без начала… и… потому что… потому что могильный червяк стал жизнью, а мои мальчики — смертью.