Новый Мир ( № 7 2013) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сам Дозморов в одном из текстов этой книги пишет, что его «четырехстопным ямбом / долдонит муза по мозгам», а в другом: «А почему четырехстопным? / А потому что Владислав / Фелицианович подобным / качнул в зашоренных мозгах // не перья страуса склоненные, / не очарованную даль — / метро вагона окна темные / и безупречную печаль». В этих строках — ключ к творчеству Дозморова, стихи которого пересыпаны отсылками — от прямого упоминания и строгих центонов до едва уловимых аллюзий — к (по мере убывания частотности) Ходасевичу, Пушкину, Лермонтову, Блоку, Брюсову, Бродскому, Гандлевскому и многим другим — до «Повести временных лет» и Библии.
Среди этого многообразия, как видно из вышесказанного, главное место занимает Владислав Ходасевич [1] . В силу чего важно вспомнить, что Ходасевич остро переживал современный ему кризис культуры и критически осмысливал как литературные течения того времени, среди которых он слыл архаистом, так и наследие прошлого.
Все это есть и у Дозморова. Положение дел в литературе в книге описано так: «все слова сломались», кругом только «мы», отдающие «в печать радостное говно», — «средней руки поэты», которым «давно пора на перековку». Лирический герой вовсе не выделяет себя из этой ситуации, однако при этом самоопределяется как «наблюдатель» и «очевидец убитой культуры, / страж, ископаемое и родня». И этой линии он следует с завидным упорством. В целом же все выглядит отнюдь не безнадежно: «И прошлое — неаккуратно, / и будущее — непонятно, / и настоящее — смешно». Неаккуратно, непонятно, смешно — с этим можно работать.
Книга Дозморова содержит множество указаний на сродство ее героя с лирическим героем Ходасевича. Однако различия между ними довольно существенны. Так, развивая описанную в знаменитом стихотворении Ходасевича «Перед зеркалом» возможность видеть нелицеприятную «правду» о себе при взгляде в зеркало, Дозморов в одном из текстов («Та, о ком он писал: невозможно…») говорит не просто о зеркале, а о «неверной», «слишком сложной системе зеркал». Это из нее «ушла осторожно» некая «та», в отношении которой для читателя неясно ничего, кроме того, что она была явно значительной особой. Думается, что в данном случае есть основания допустить, что речь идет, условно говоря, о Музе.
Ушла она из слишком сложной и неверной системы зеркал, которую вынуждены сооружать современные поэты, чтобы уловить мир, скрытый от обыденности, по словам Ходасевича из стихотворения «Ласточки», за «прозрачной, но прочной плевой». И остается поэтам одно — следовать данному Ходасевичем совету «иметь глаза» и «ждать, смотря в упор, как брызжет свет, не застилая ночи». Правда, тут Ходасевич делает неясную оговорку о становлении «духа», но прямых разъяснений, что это значит в данном контексте, нет. Этому совету и следует герой Дозморова, в силу чего главная тема книги — проблема смотрения и видения, связанная с проблемой слепоты.
Наиболее ярко это проявляется в лучшем стихотворении книги — «Бесчинствуют чайки. Воняет отлив…», заслуживающем того, чтобы быть приведенным полностью:
Бесчинствуют чайки. Воняет отлив.
Проносятся байкеры. Жарятся стейки.
Транслирует радио модный мотив.
С улыбкой слепая сидит на скамейке,
свой сэндвич и колу доев и допив.
Я знаю ее — в восемь сорок утра
она забирается в школьный автобус,
с расправленной тростью, похожа на глобус
в очках голова, предъявляет свой пропуск,
и татуирована змейкой икра.
Идешь, извлекаешь печаль из всего.
Задернуты шторы на третьем в квартире.
Два семьдесят брекфаст и ланч за четыре.
Звук, запах и трость раскладная — о мире
ну что она знает? Почти ничего.
Что чайки голодные громко орут,
что справа трындят мужики по-валлийски,
что путь до автобуса очень неблизкий,
что лист можжевельника пахнет не виски,
а джином, что триста шагов — пять минут?
А я? Что я знаю? Что катер идет,
что море пылает, сетчатку сжигая,
что, дико и страшно открыв детский рот,
с улыбкой встает со скамейки слепая,
что эти стихи никогда не прочтет [2] .
Текст интонационно отсылает к еще одному знаменитому стихотворению Ходасевича — «Баллада». Но если у Ходасевича для поэта «мир прозрачен, как стекло», а безрукий — метафорическое воплощение обывателя, обычного человека, — идет смотреть «идиотства» в «синема», то у Дозморова уже весь мир становится этим самым идиотическим кино, и сам поэт видит немногим больше, чем обычный человек, чем «слепая». И уже обыденность, обычная жизнь становится недостижимой мечтой — прорывающейся у героя Дозморова мечтой о счастье просто «жить», не думая о «посмертной сложности» и смеясь над «служением вселенскому ритму».
Мечтам этим придает привлекательности обстоятельство, с горечью изложенное в открывающем книгу тексте («Снова о гибели? Был уже мальчик…»): история учит, что «служение» выводит на протоптанную дорогу романтизма и имеет мало шансов на успех, но много — на последствия типа «вагона человечьего мяса». И приходится, чтобы не «сгинуть уродливо, но элегично», лопатить историю в согласии с советом Ходасевича: «иметь глаза» и «смотреть в упор». Но если Ходасевич, работая в жанре литературного портрета, оставил описания и размышления, то у Дозморова — в духе времени — история литературы спрессована в 100 страниц центонных поэтических текстов. Понятно, что основное внимание там уделяется русскому романтизму, который весьма неоднороден. Обсуждение этого вопроса выходит далеко за рамки данного текста, здесь же я позволю себе напомнить некоторые простые факты, важные для анализа поэтики Дозморова.
Баратынский — романтик пушкинского времени, его творчество отличают ясность, простота и опора на разумное начало. Символисты, знаменуя собой другой этап романтизма, тяготеют ко всему загадочному и мистическому, полагая, что поэт обладает некой магической силой, позволяющей постигать тайны мира. Ходасевич — романтик-постсимволист, обратившийся к истокам романтизма. Его «Ласточки» отсылают к стихотворению Баратынского «Недоносок», в котором четко определено место романтического поэта — «меж землей и небесами», где он обречен носиться, словно облачко. Небеса закрыты для него, поскольку он «не житель Эмпирея». В другой редакции стихотворения он назван «слепцом» — в том смысле, что ему не дано «постигать» «тайны мира». Ходасевич, в свою очередь, утверждая, что «за синеву» «не выпорхнуть», в отношении преодоления слепоты дарит зыбкую и неясную надежду — при выполнении определенных условий смотрения.
Собственно, в этом же заключается суть программы, прочитываемой в книге Дозморова. Однако он делает еще один шаг: советует «смотреть на бегемота». Судя по следующей цитате, этот бегемот (или гиппопотам) попал в его книгу из «Книги Иова»: «Вот, гляди, траву жует бегемот, / вот в реке урод крокодил живет, / всем доволен целый сад-зоопарк, / слышишь: гав, мяу, хрю, фьюить, карк? / У меня в порядке слои небес, / у меня моря, реки, горы, лес, / и в траве, как тенор, сипит комар. / Чем торгуешься? Свой покажи товар». Таким образом, Дозморов в поисках «убитых» традиций добрался до времен Пророков — именно тогда, считается, была написана «Книга Иова».
Известно, Иов на речь Бога о бегемоте отвечает: «Теперь же мои глаза видят Тебя», что, собственно, и означает способность видеть — в смысле «постигать» «тайны мира». В отличие от него, герой Дозморова произносит: «Ты мне сказал смотреть на бегемота, / и я смотрю», в другом месте восклицая: «О, если б там, / в рекламе, на билборде, на листовке, / гиппопотам / изобразил осмысленное что-то». Иначе проблема слепоты, вытекающая из разницы между глаголами «смотреть» и «видеть», для него остается насущной. И здесь самое время вспомнить оговорку Ходасевича о становлении «духа», поскольку именно этим путем и шел Иов.
Получается, надо продолжать «смотреть на бегемота», следуя указанию, данному Иову: «...посмотри на все гордое и смири его», то есть доведи до меры, до разумного. К ясному и разумному стремился Ходасевич, идя от символизма в сторону классицизма и избегая всего, что Дозморов обозначил как «лирическая спесь». Поэтому и «печаль» свою он назвал «безупречной» — ту печаль, которая в разных формах, но неизменно присуща стремящимся за предел возможного романтикам. Присуща она и романтику Дозморову, нашедшему свой способ сочетания современности и традиции. Его герой часто (по Экклезиасту) смотрит на облака, ощущая родство с ними. Однако — в согласии с уходящей в глубь веков традицией — он склонен видеть в них напоминание о божественном истоке всего сущего: «И утром в пеших облаках висит / (мир не прекрасен, но небезнадежен) / такой простой, наивный реквизит, / что Он — возможен».