Супервольф - Михаил Ишков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Куда хочешь?
Летчик захохотал, перебивая шум рыкающего мотора.
Его поддержал высунувшийся в проем Абраша Калинский. Они смеялись долго, показывали на меня пальцами, шлепали друг друга по плечам. Я уныло ждал, когда они перестанут хохотать. В руках у меня был маленький чемоданчик с запасом белья и бритвенными принадлежностями. Что еще? Мыло, полотенце, домашние шлепанцы. К шлепанцам как-то ловко подклеилось — дураков, оказывается, не только калечат, но и бросают в пустыне.
Я огляделся. Рассвет набирал силу. Еще мгновение, и слепящая солнечная полоска, показавшаяся над горизонтом, осветила неприглядную и скудную местность. Если это не пустыня, то что-то очень напоминающее ее. Кое-где торчали пучки колючей травы, ее в руки было страшно взять. Унылые холмы, окружавшие взлетную полосу с приткнувшимся на дальнем конце маленьким домиком, трудно было назвать очаровательными. Скорее, гиблыми.
С каждой минутой становилось все жарче и жарче. Летчик и Калинский скрылись в салоне. Самолет не глушил моторов — того и гляди, разбежится и взлетит. Никому не пожелаю оказаться брошенным в пустыне с чемоданчиком, в котором нет запаса воды. В пустыне не нужны шлепанцы, ни к чему теплое пальто с меховым воротником, подпоясанное кокетливым буржуазным пояском, которое я, по совету Абраши, напялил на себя, чтобы не замерзнуть в полете. Не нужна также тирольская шляпа с узкими полями и приделанным к тулье перышком — единственное, что сохранилось у меня от Германии.
Я повернулся и двинулся в сторону, противоположную восходящему солнцу. Там было ровнее, туда было легче идти. Через десяток шагов услышал встревоженный голос Абраши.
— Мессинг!..
Я обернулся. Абраша спрыгнул на землю.
— Чего?
— Далеко не уходи.
Я повернулся и, прикрывая глаза от слепящих лучей солнца, вернулся к самолету.
Разгадка этого замысловатого приключения, в которое я так легкомысленно ввязался, наступила минут через пятнадцать, при жарком солнечном свете. Из блистающей неясности на взлетную полосу въехала уже знакомая мне «эмка». Из машины вылез улыбающийся Ермаков и радостно поприветствовал меня.
— Кого я вижу? Никак не ожидал встретить вас, Вольф Григорьевич, в запретной зоне? Как вы попали сюда? Пропуск у вас есть?
— Пропуска нет, — упавшим голосом ответил я. — Прилетел на самолете. Почему запретной?
Ермаков приблизился и объяснил.
— Это же Иран.
— Как Иран? — не понял я.
— Ну, не совсем Иран, а пограничная полоса. Иран вон там, — он неопределенно махнул рукой, затем присел и принялся камешком рисовать на земле географическую карту.
— Вот граница, а вот здесь Персия, — затем поднялся и уже строго спросил. — Что вы делаете в запретной зоне, гражданин Мессинг? Собрались продемонстрировать овцам свои психологические опыты? Или решили предсказать азиатам, когда над Персией взойдет заря коммунизма? А как же Советский Союз? Неужели вам у нас не понравилось? За границу решили драпануть? Что ж, ты, тварь троцкистская, так задешево продал родину? Не вышло, двурушник?!
Я догадывался, что рано или поздно «двурушник» принесет мне несчастье. Так оно и случилось, и на этот раз моя песенка была спета.
Глава 7
После того, как тот же дрянной самолет приземлился на Ташкентском аэродроме, меня отвезли в кирпичный дом и поместили в камеру, в которой уже сидели два моих сородича. После происшествия в поезде я с нескрываемым подозрением относился ко всякого рода совпадениям, особенно национальным. Знакомство с Калинским подтвердило — камера, набитая йиделех, то есть, евреями, не исключение. Впрочем, для застигнутого на месте преступления злоумышленника, тот факт, что он порвал со своим штетеле и разуверился в Боге, никакой юридической силы не имел.
Абрам Калинский тоже не слыхал о Создателе, небо ему судья! Он дал такие показания, что хоть гевалт кричи! Мессинг полагал — пусть его вина велика, но приговорить к расстрелу за отсутствие пропуска, это слишком. Оказывается, в стране мечты такие проступки, пусть даже и невольные, квалифицировались совсем по другим расценкам, чем заурядное правонарушение. Этот прейскурант назывался 58-ой статьей со всеми довесками.
В своих показаниях, зачитанных мне Ермаковым, Абраша утверждал, что я с самого нашего знакомства подбивал его продать советскую родину и поменять социализм на подлый, тянущий с открытием второго фронта, империализм. Далее Абраша начинал каяться — мол, он только в самолете догадался, что задумал этот «двурушник».
Ермаков не отказал себе в удовольствии продемонстрировать мне эту строку в показаниях. Действительно, там синим по белому было написано — «двурушник».
По версии Калинского, события в самолете развивались следующим образом. Когда Мессинг обнаружил, что разоблачен, он выхватил пистолет и наставил его на Абрашу, чтобы заставить того бежать с ним за границу. Калинскому с помощью подоспевшего летчика удалось обезоружить предателя. На всякий случай они вышвырнули оружие из самолета. Далее в том же духе — измена родине в форме попытки перейти государственную границу (статья 58–1а), умысел на теракт (та же статья, пункт 8), контрреволюционная пропаганда (58–10). Одним словом, они решили замариновать меня по полной программе.
В этом был определенный смысл. Спохватится кремлевский балабос — где мой лучший друг и предсказатель, ему скромно доложат — в камере. Что случилось? Балабосу положат на стол папочку с моим делом. И ничего не попишешь! Имел умысел на измену? Имел. На теракт имел? Имел. Вел контрреволюционную агитацию? Вел. Вождь очень огорчится — понимаешь, опять ошибся. Пообещал провидцу, что его оставят в покое, а он вон как воспользовался доверием партии.
Конечно, все это ощущалось в скобках, но Ермаков, как опытный следователь, догадался и позволил себе усмехнуться.
— Теперь поздно, Мессинг, изображать из себя невинную овечку.
— Оно, может, и так, гражданин следователь, но показания я не подпишу. И никто не заставит, поверьте мне на слово. Ни Гнилощукин, ни Айвазян.
— Причем здесь Гнилощукин? — удивился Ермаков. — За Гнилощукина перед вами извинились, так что это дело давно забыто. Границу-то он вас не подбивал переходить.
— Я не о том, — уточнил я. — Я о подписи на протоколе допроса. Я лучше себе руку узлом завяжу, но подпись не поставлю.
— И не надо, — согласился Ермаков. — Впрочем, вы посидите, подумайте, может, не стоит так упрямиться? Мы после первого же очника получим право отправить вас в суд. Поразмышляйте на досуге, что вам при таком наборе ждать от советского суда, самого справедливого суда в мире.
Я не удержался от выкрика.
— Ни за что! Больше никогда не возьмусь за предсказания, иначе будущее может вильнуть в любую сторону. Вам мало не покажется!
Ермаков прищурился и ловким щелчком выбил папиросу из пачки.
— Вы хотите сказать, что в силах управлять будущим? Решили под сумасшедшего косить? Это не поможет. Мы здесь и не такое видали.
Он предложил.
— Закуривайте.
Я закурил, вдохнул дымок. Заодно прихватил и часть ермаковского дыма.
Картина в самом деле складывалась безрадостная. Они все просчитали. Бить не будут — вдруг комиссия из Москвы. Вот, пожалуйста, дело, а вот, пожалуйста, подследственный. Никакой спецобработки, все чисто.
Ермаков сузил глаза и поинтересовался.
— Значит отказываетесь подписывать?
— Отказываюсь. Я объявляю голодовку.
* * *На третий день меня покормили насильно. Не поскупились на яйцо, и, как я не отбрыкивался, Гнилощукин и Айвазян заставили меня проглотить еду. Единственное, чего мне удалось добиться, это, дернув головой, опрокинуть на себя желток. Гнилощукин крепко врезал мне под дых, но это насилие к делу не подошьешь.
Когда меня, уставшего брыкаться, притащили в камеру, мне стало совсем скучно.
Весь день я пролежал без движения. На следующее утро к удивлению соседей по камере слопал свою пайку. Первый, некто Радзивиловский, одобрил мое решение — «правильно, кончай дурить». Он эвакуировался из Одессы и погорел здесь на вагоне с патокой, который толкнул налево. Второй, назвавшийся Игнацием Шенфельдом, поддержал его. Он предупредил, следаки только того и добиваются, чтобы я как можно чаще нарушал режим. Шенфельд показался мне человеком интеллигентным, и я решил посоветоваться с ним, не будут ли меня бить за строптивость. Мне бы этого очень не хотелось.
Для начала я представился.
— Мессинг Вольф Григорьевич.
Вообразите мое удивление, когда я услышал польскую речь.
— Дзень добрый, пан Мессинг. Пан ведь с Горы Кальварии? Я там знавал кое-кого.
Я настороженно уставился на него и спросил тоже по-польски.
— Откуда вы знаете, что я с Горы Кальварии?