Николай Гумилев - Юрий Зобнин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Другое дело, что пробуждающееся в человеке при самом малом «внешнем» толчке «зверство» настолько эстетически (об этике у юного Гумилева речь еще не идет) непереносимо, что возможными становятся самые кровавые развязки в духе «Африканской охоты» (еще не написанной): так в рассказе «Черный Дик» «веселый малый», герой рассказа, охваченный необоримым плотским вожделением, пытается изнасиловать малолетнюю бродяжку-сироту и превращается затем в животное, которое забивают железными баграми его же собутыльники — рыбаки: «Мы приблизились к разбившейся [девочке] и вдруг отступили, побледнев от неожиданного ужаса. Перед ней, вцепившись в нее когтистыми лапами, сидела какая-то тварь, большая и волосатая, с глазами, горевшими, как угли. С довольным ворчанием она лизала теплую кровь, и, когда подняла голову, мы увидели испачканную пасть и острые белые зубы, в которых мы не посмели признать зубы Черного Дика.
С безумной смелостью отчаянья мы бросились на нее, подняв багры. Она прыгала, увертывалась, обливаясь кровью, злобно ревела, но не хотела оставлять тело девочки. Наконец, под градом ударов, изуродованная, она свалилась на бок и затихла, и тогда лишь, по обрывкам одежды, могли мы узнать в мертвом чудовище веселого товарища — Черного Дика».
Если даже «ранний» Гумилев не испытывает, подобно своим «учителям» — символистам и «декадентам», тоску по «утраченному хаосу», то тем более «поздний» Гумилев, Гумилев — акмеист, лишен каких-либо иллюзий относительно «натурфилософского» благополучия современной «цивилизации». С момента усвоения им основ православной антропологии он вполне принимает главную идею ее: люди в настоящем есть почти звери, и весь вопрос заключается только в том, насколько стеснено в настоящий момент это неизбывное «зверство». Еще до войны 1914 г. (не говоря о революции) он приходит к печальному выводу, что стихийная дикость в современной Европе, хотя и приглушенная слегка сверхъестественным, героическим усилием европейской цивилизации, мало чем отличается от архаического варварства:
Все проходит, как тень, но времяОстается, как прежде, мстящим,И былое, темное бремяПродолжает жить в настоящем.
Сатана в нестерпимом блеске,Оторвавшись от старой фрески,Наклонился с тоской всегдашнейНад кривою пизанской башней.
«Пиза»А в драматической поэме «Гондла», написанной уже в самый разгар «военной грозы», метаморфозы «озверения» становятся важным элементом сюжета. Так, например, «волки»-язычники, охваченные задором погони, действительно обретают «видовые черты» своего тотема:
Снорре:Брат, ты слышишь? Качается вереск,Пахнет кровью прохлада лугов.
Груббе:Серый брат мой, ты слышишь? На берегВышли козы, боятся волков.
Снорре:Под пушистою шерстью вольнееБьется сердце пустынных владык.
Груббе:Зубы белые ранят больнееКрепкой стали рогатин и пик.
Лагге:Надоели мне эти кафтаны!Что не станем мы сами собой?Побежим, побежим на поляны,Окропленные свежей росой.
Ахти:Задохнемся от радостной злости,Будем выть в опустелых полях,Вырывать позабытые костиНа высоких, могильных холмах.
Ницше говорил (а «ницшеанцы» повторяли бессчетное количество раз), что европеец конца XIX столетия окончательно «превратился в наслаждающегося и бродячего зрителя и переживает такое состояние, из которого даже великие войны и революции могут вывести его разве на одно мгновение» (Ницше Ф. О пользе и вреде истории для жизни // Ницше Ф. Сочинения: В 2 т. М., 1990. Т. 1. С. 186). В «Заратустре» выведен комический образ «моргающего человечка», знаменующего итог развития современной цивилизации:
«Смотрите! Я показываю вам последнего человека.
«Что такое любовь? Что такое творение? Устремление?” — так вопрошает последний человек и моргает…
Нет пастуха, одно лишь стадо! Каждый желает равенства, все равны: кто чувствует себя иначе, тот добровольно идет в сумасшедший дом.
“Прежде весь мир был сумасшедшим”, — говорят самые умные из них и моргают.
Все умны и знают все, что было; так что можно смеяться без конца. Они еще ссорятся, но скоро мирятся — иначе это расстроило бы желудок.
У них есть свое удовольствиеце для дня и свое удовольствиеце для ночи; но здоровье — выше всего.
“Счастье найдено нами”, — говорят последние люди и моргают» (Ницше Ф. Сочинения. В 2 т. М., 1990. Т. 2. С. 12).
Не вызывает сомнений, что к данной характеристике у Гумилева, обогащенного опытом 1914–1917 гг., было существенное добавление: «моргающий человечек» современности был, возможно, добр, сентиментален, жалок, убог, труслив, — но вот «великие войны и революции» смогли «вывести его из себя» отнюдь не «на одно мгновение», а весьма надолго. В 1916 году в его творчестве появилась своя художественная версия «моргающего человечка»: стихотворение «Рабочий».
Он стоит пред раскаленным горном,Невысокий старый человек.Взгляд спокойный кажется покорнымОт миганья красноватых век.
Если учесть, что «Заратустру» Гумилев еще в 1903 году зачитал до дыр, а потом неоднократно возвращался к этой книге на протяжении всей жизни (в 1920 году он подарил свой экземпляр философского романа Ницше И. В. Одоевцевой, снабдив его назидательной надписью из «Бориса Годунова»: «Учись мой сын: наука сокращает Нам опыты быстротекущей жизни» — см.: Одоевцева И. В. На берегах Невы. М., 1988. С. 52), то нельзя объяснить появление такой детали, как «миганье» в портрете «рабочего», случайной прихотью автора. Здесь поэтическое совпадение с Ницше не только по форме, но и по существу: «моргающим»/«мигающим» герой выведен и там, и здесь, именно для того, чтобы подчеркнуть его «покорность», личностное убожество, мещанскую скудость его бытия. Гумилевский рабочий — один из представителей «неистребимого рода земляных блох, который живет дольше всех»; по крайней мере, образ, выведенный в стихотворении, вполне органично дополняется ницшевской иронией: «Что такое любовь? Что такое творение? Устремление?» — так вопрошает последний человек и моргает. У него, как и у всех, «есть свое удоволь-ствиеце для дня и свое удовольствиеце для ночи; но здоровье — выше всего». «Удовольствиеце» для ночи упомянуто и в стихотворении Гумилева:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});