Охота на сурков - Ульрих Бехер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Последующие события разыгрываются стремительно и с полной для всех неожиданностью.
Джакса вторично выезжает из каре. Но не собранной рысью и не к аллее — он прямиком гонит туда, откуда только что прискакал: к лагерному складу. Дважды его хлыст, извиваясь, опускается на бок Мьёльнира. Тот прямо-таки подлетает. Ventre à terre[197], крупным галопом мчит жеребец к въездным мосткам платформы, всадник, как жокей, склоняется к самой шее лошади, синяя куртка раздувается над его спиной, напоминая нам знамя Баварии.
Понял ли штандартенфюрер замысел Джаксы?
— Стреляй! — взвизгивает он.
Долговязый шарфюрер все еще словно во сне не снимает с кобуры руку.
— Стреля-я-я-яй!
Но когда Мерцхаз выхватывает свою «пушку», всадник уже вне досягаемости пистолетного выстрела и скачет к платформе.
— Стреля-я-я-я-яй! — ревет шарфюрер, свистит, сигнализирует, истерически жестикулируя, часовому-пулеметчику на ближайшей к хозяйственному корпусу вышке. Часовой наводит пулемет.
— Отста-вить пулеме-е-ет! — пронзительным дискантом верещит штандартенфюрер. — Береги Мьёльнира! Караби-и-ин!!
— Стреляй по клоуну! Береги коня! — ревет Мерцхаз. — Огонь!!
Группа эсэсовцев распадается. Один-два выскочили вперед, остановились, срывают карабины с плеч, целятся. Но выстрелов не раздается. Черно-мундирные оловянные солдатики с карабинами наизготовку застывают точно пораженные громом.
Поросшие травой мостки конь, не раз получавший призы, берет, едва снизив темп. Теперь его копыта грохочут по бесконечно длинной платформе, ТЕПЕРЬ ГРЕМИТ МОЛОТ ТОРА.
Даже если бы удалось в эти летящие, скачущие во весь опор, гулко громыхающие секунды снайперским выстрелом снять седока, то конь, лишившись энергичной руки всадника, неминуемо сорвался бы с платформы и сломал себе шею. Это понимает и владелец жеребца. Пронзительным воплем он отменяет свой приказ:
— Отста-а-а-вить!!
Но Мьёльнир, по всей вероятности, все равно поскользнется. Однако свежая торфяная крошка, которой усеяна платформа, делает невозможное возможным, она превращает платформу в подобие ипподрома. По нему грохочет Молот Тора — до самого прицепа с опущенными бортами, который, как уже было сказано, удлиняет конец платформы и днище которого тоже покрыто торфяной крошкой. Прицеп играет сейчас роль трамплина. Молот Тора выбивает бурную дробь, теперь уже по прицепу, резонирующему на иной лад. Да, теперь Мьёльнир мчит по прицепу, искры вместе с торфом летят из-под его копыт.
— Безу-у-мие! — захлебывается штандартенфюрер. — Бе-езу-у…
При последних словах Валентин тронул красным шаром поперечный кий, стукнул Им оба белых один за другим и, скатив его с ладони на параллельные кии, закончил свой рассказ:
Исполинское каре заключенных, три живых серых гласиса, неподвижных до этого мгновения, внезапно приходят в движение. Короткий, нечленораздельный вскрик из тысячи глоток, и сине-золотой кентавр делает СКАЧОК. Второй тысячеголосый вскрик, и далекое жуткое ржание, но оно вмиг обрывается, кентавр повисает высоко наверху, меж столбами внутренней стены, на проволоке под высоким напряжением и тотчас начинает дымиться. Третий вскрик, перекрывший второй, и кентавр РАСКАЛЫВАЕТСЯ. Человек в раздувающейся синей куртке перелетает четырехметровую нейтральную полосу и повисает на колючей проволоке внешней стены. Он слегка дымится, да, он тоже дымится в ярких лучах июньского солнца. Позволительно ли так сказать? Но кажется, да, издали кажется, что в двух натянутых одна за другой паутинах запутались два насекомых, ближе к нам большое, желтое, дальше гораздо меньшее, синее. Вот желтое безжизненно рухнуло в пропасть, разрывая проволоку, в окружении крошечных блистающих молний. Синее висит где-то в поднебесье.
И тут с деревянной вышки раздается до ужаса несообразный, чертовски нелепый, несказанно бессмысленный, ибо начисто бесполезный, треск пулемета.
11
Итак, представленье. Дидельдум, дидельдум, дидельдум.
Чрезвычайное происшествие.
Долгое время мы молчали, все трое, и мне почудилось, будто я снова слышу голоса астмы, но я понимал, что на сей раз они шушукались где-то вне меня (последняя доза эфедрина фирмы «Мерк» оказала свое действие). Это Валентин Тифенбруккер тяжко дышал и громко сопел, а позади меня все явственней хрипел дед, вот именно хрипел. Вроде бы никто но смотрел друг на друга. Наконец Валентин спустил круглые зажимы из металлических спиралек, придерживавшие рукава его люстринового пиджака, все то время, что он играл соло на бильярде, и сказал почти без диалектизмов, только слегка в нос (когда речь идет не о венце, это означает всего лишь насморк):
— Я участвовал в войне и в великой революции и, стало быть, присутствовал при множестве блицтрагедий. Но такой блицтрагедии… и такого самообладания… да, такого самообладания… никто никогда не видывал. И хотя сердце у меня болит сейчас так же, как пять дней назад, всего пять дней назад, когда я был вынужден смотреть на это, я не мог и не могу дать иной оценки: то зрелище обладало, не знаю уж как выразиться, — античным величием.
— Странно, рр-х, рр-х, — Куят, не переставая, хрипел, — странно, что как раз перед вашим появлением, Тифенбруккер, мы с Треблой беседовали об, рр-х, эпидемии самоубийств… которая, впрочем, разразилась, видимо, не в тех краях, а в рр-х, Энгадине. После вашего чертовски, действительно чертовски, наглядного описания не может быть ни малейших сомнений, рр-х, то не была неудавшаяся попытка к бегству, а, рр-х, так сказать, скоропалительное самоубийство, ибо эт-тот двойной барьер…
— Извините, — перебил я его ледяным категорическим топом, не удостаивая даже взглядом, — по-моему, это была удавшаяся попытка к бег-ству.
— Дружище, трр-х, Требла, ты весь в черном с головы до пят, словно предчувствовал заранее.
— Предчувствовал заранее.
— Выражаю тебе… выражаю те-бе свое соболезнование, хотя это ничего не изменит.
— Ничего не изменит.
— Дорогой, тебе придется…
Я снова услышал хрип и шипение деда за моей спиной.
— Тебе придется бережно преподнести это Роксане, самым бережным образом.
— Самым бережным образом.
— Со всем присущим тебе тактом.
— Со всем присущим мне тактом.
— И по мере возможности щадя ее, ясно.
— Ясно.
— Но ка-ак, ты все это преподнесешь, вот в чем вопрос?
— Вот в чем вопрос.
— Бедняга, не хотел бы я оказаться в твоей, рр-х, шкуре, — хрипел он, а я вторил ему как эхо, хотя это звучало не совсем корректно.
— Не хотел бы я оказаться в моей шкуре.
Волоча ноги, дед прошел мимо меня. Наконец-то я опять взглянул на него. Теперь он стоял, упершись своими большими ладонями в плоский деревянный борт бильярдного стола, яркий световой конус от лампы под «змеиным» абажуром подчеркивал несоответствие между нарядом Кавалера тропиков, украшавшим дедушку, и его физиономией: кожа казалась еще более пожелтевшей, а тени под глазами еще более сизо-лиловыми; даже его усы а ля Гинденбург потеряли свою форму. Один растрепанный ус висел почти вертикально, что придавало облику дедушки нечто поразительное — у него сейчас был чуть ли не азиатский тип лица. (Знаю по собственному опыту войны, мировой и гражданской — в трудные минуты на лицах мужчин германского, динарского и романского склада внезапно появляются азиатские черты.) Лицо Куята уже не походило на маску ацтека. Выражение возмущения и негодования на его физиономии напомнило мне лицо исполнителя главной роли в фильме «Потомок Чингисхана».
Куят схватил один из бильярдных киев, с помощью которых Вале пытался представить нам, как все было — представить стену и колючую проволоку под током высокого напряжения, и изо всех сил начал стучать им по борту стола.
— Проволоку надо уничтожить, стену, рр-х, разрушить, — хрипел он, словно лишившись рассудка, в припадке так называемой слепой ярости. Хотя она не выглядела слепой. Он сунул кий мне в руку, и хрип его стал еще громче и жестче.
— Дорогой, дорогой, мои бицепсы, рр-х, сейчас не тверже паршивой губки. С-с-сломай эту штуковину.
— Зачем, — сказал Вале, — жалко кия. Какой прок, если вы его разломаете.
— Прр-х. Для меня будет прок. Давай, Требла!
Я взял кий и ударил им по борту стола. Кий не сломался. Тогда я ухватил его покрепче и стал молотить по деревянному борту. Звук расщепившегося кия напоминал треск пистолетного выстрела.
— Вот и здорово!
В ту же секунду у дедушки начался припадок.
Валентин торопливо, хоть и неуклюже, ступая, обежал бильярдный стол.
— Ну и ну! И вы, оказывается, тоже страдаете сенной лихорадкой, Куят?
— С-с-сено?.. С-с-с-ердце.
С этими словами хозяин Луциенбурга упал на руки узника, бежавшего из концлагеря; в ту же секунду я подхватил его под колени приемом опытного санитара, мы потащили тяжелого Куята по майсурскому ковру, причем Вале трудно с присвистом дышал, и уложили на диван около загадочной картинки, на которую я на сей раз даже не взглянул. Валентин расстегнул стоячий воротничок Куята; видимо, наш больной потерял сознание. Из-за отсутствия одеколона я стал натирать его виски фундадором; намочив свой носовой платок этим андалузским коньяком, я приложил платок к носу Куята, тот перестал хрипеть и как будто бы начал дышать, но нерешительно, словно бы нехотя. При янтарных бликах, которые отбрасывала освещенная столешница курительного столика, сомкнутые веки Куята напоминали два маленьких, вырезанных из дерева полушария. И тут во мне возникло мрачное предчувствие: а не собрался ли старик тихо, скоропалительно умереть в своем башенном кабинете. Я ощупью нашел телефон, стоявший на секретере, чтобы вызвать Пфиффа, но в то же мгновение услышал шепот Куята: