Пастораль сорок третьего года - Симон Вестдейк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этому 28-летнему парню на вид можно было дать 18, хотя на лице уже проступали морщинки, а великолепный выпуклый лоб философа свидетельствовал об определенной зрелости. В остальном трудно было представить себе более лукавую физиономию: небольшой вздернутый нос, голубые властолюбивые глаза, которые часто смотрели весело и улыбчиво, девичьи ямочки на щеках. Несмотря на неправильность и женственность черт, лицо казалось умным, решительным и мужественным. Схюлтсу оно напоминало один из юношеских портретов Бетховена. Он не мог оторвать от него глаза: лицо крестьянского парня и гения одновременно. Однако умственные процессы за этим сократовским лбом разочаровывали всякий раз, как только они, излившись бесконечным словесным потоком, выносились на суд ближнего; Схюлтс понял, что Ян Бюнинг — пустомеля, повторявший все дважды и не умевший логически мыслить, и даже до некоторой степени неврастеник — это выражалось в его необузданной самонадеянности и импульсивности и в том, что он беспрестанно жевал сало и болтал ногами, — привычка играть вставной челюстью, извлекая ее изо рта, тоже вряд ли свидетельствовала об абсолютно здоровом крестьянском организме. Но все это никоим образом не уменьшало огромного обаяния, которым он обладал и которое, наверное, поможет ему выйти невредимым не только из тюрьмы, но и из концлагеря. Ян Бюнинг очаровывал, Ян Бюнинг надоедал до чертиков, но было радостно, что он рядом. В двенадцать часов Схюлтс и он ели из одной тарелки, а потом занимались сложным распределением суперяств, а Уден таращил свои бычьи глаза, разглядывая, пробуя, нюхая это изобилие натуральных продуктов из восточного Гронингена. После обеда Ян Бюнинг проявил себя как ниспровергатель основ, заявив, что мытье тарелок — ерунда, и выстирал в тазике свои носки, которые потом повесил сушить на веревку от фрамуги, откуда они могли свалиться на голову банщику или другим вахмистрам. В камере воцарился хаос. Даже рассказ о банщике не умерил пыл Яна Бюнинга. Он дернул за вешалку, и она свалилась на пол. Потом он опять завел разговор об овце. С Уденом они уже сошлись настолько, что, когда тот сел на парашу, Бюнинг начал разыгрывать комедию отвращения и возмущения: затыкал нос, убегал в другой конец камеры и отвлекал Удена, внимательно следившего за ним своими прозрачными глазами, возгласами вроде «давай жми!» или «да, это ты можешь!». Схюлтс решительно призывал его к порядку, и тот с застенчивой улыбкой утверждал, что не выносит дурных запахов. С этого момента началась его игра в кошки-мышки с Уденом, которого он третировал и изводил так, как горожанин мог бы третировать крестьянина, принимая его медлительность и заторможенность за глупость. Не успел Уден управиться со своим делом, как заскрипела дверь; Схюлтс и Уден застыли в стойке «смирно», Уден — с бумажкой в руке, а Ян Бюнинг стоял, весело посмеиваясь и засунув руки в карманы; в камеру вошел четвертый персонаж, как-то нерешительно и с опаской, робко озираясь по сторонам. Дверь снова затворилась. Новый сосед по камере оказался низеньким и щуплым, бледным и темноволосым и, видимо, страдал плоскостопием. Он назвался Кором Вестхофом, кельнером, и был арестован за посредничество при спекуляциях. В его лице было что-то коварное и жестокое, это подчеркивалось слишком низким лбом. В последующие недели Схюлтс узнал его как более надежного и, в сущности, более симпатичного человека, чем крайне утомительный и постоянно претендующий на роль заводилы Бюнинг; но факт оставался фактом, по внешности он мог сойти за доносчика или за сбира из пользующегося дурной славой итальянского карликового государства. У него был мягкий характер, он рассказывал о своих детях, в первый день в сумерках он начал украдкой всхлипывать, но сразу же оживился, когда речь зашла об НСД, которое он обозвал «этой шайкой», сделав робкое быстрое движение своим недоразвитым телом, чтобы поднять правую руку. Ему было 26 лет. Цель его жизни состояла в том, чтобы после войны всадить нож в живот энседовца. На вопрос Схюлтса, почему бы ему не сделать это теперь, когда это принесет пользу, он напомнил ему о своей семье. Гронингенский крестьянин и он были настолько разными людьми, что, казалось, не замечали друг друга: Бюнинг не подтрунивал над ним, как над Уденом, а Вестхоф не симпатизировал Бюнингу, так же как и Схюлтс, у последнего к тому же с того дня, когда он взял под свою защиту Удена, сидевшего на параше, сложились с Бюнингом отношения, напоминающие отношения педагога и ученика.
В ту ночь они спали и храпели в унисон под предводительством уденовской трубы: трое на полу, Схюлтс на нарах. Когда в час ночи он пошел к параше, то споткнулся о Бюнинга, упал на Вестхофа и со злости пнул ногой Удена; но это были мелкие неудобства, так же как привычка Яна Бюнинга громко зевать по утрам за час до поезда: если он проснулся, другим уже спать не полагалось. Отзевавшись, он начинал рассказывать, что ему снилось: матушка и ферма или девки, о содержании последних снов он целомудренно умалчивал. Но во всем этом не было ничего ужасного. Неважно, что камера слишком тесна для четверых и что в тепличное существование в образцовой тюрьме, где Схюлтс влачил жизнь безработного, постоянно вторгалась восточногронингенская невоспитанность. В конце концов, Схюлтс даже развлекался в компании этих людей. В их камере никогда не смолкал шум: они, несомненно, были самыми веселыми заключенными во всем коридоре. Новая и совершенно неожиданная атака вахмистров была блестяще отбита Яном Бюнингом. На сей раз им надлежало сделать генеральную уборку в камере с ведром и шваброй, со щеткой и тряпкой, и вахмистр, добродушный малый с синим якорем на руке, беспрестанно повторяя: «Все должно сверкать!» — стер пальцем пыль с полки и собрался мазнуть им по лицу Яна Бюнинга, однако тот, застенчиво и подобострастно улыбаясь, отклонился назад — удар был отбит так ловко, просто и шутя, что теперь даже сам банщик, казалось, не представлял опасности. Нет, во всем этом не было ничего страшного. Страшными были лишь разговоры перед сном.
Кор Вестхоф ненавидел не только немцев и энседовцев, но и евреев. Будучи кельнером, он имел в запасе рассказы о жирных евреях, съедавших по два обеда за один присест даже теперь, в военное время. Наконец Схюлтсу все это надоело, и он, произнеся выразительную речь, заставил Вестхофа прекратить разговоры на эту тему. Но о евреях Вестхоф разглагольствовал только днем; вторая дневная тема дискуссий была о том, что произойдет при вторжении союзников: будет ли бой за тюрьму; не отправят ли их куда-нибудь; хватит ли у них сил и ловкости вырваться отсюда. Обычно речь на эту тему заходила тогда, когда со стороны дюн раздавались орудийные залпы; если стрельба была особенно сильной, то они считали, что началась высадка союзников. Под вечер тема менялась. Как правило, через день Вестхоф с наступлением темноты начинал плакать, и тогда Ян Бюнинг затихал и сидел, раскачиваясь из стороны в сторону. Схюлтс успокаивал Вестхофа и старался говорить как можно дольше, так как знал, что, когда он умолкнет, Вестхоф сначала разразится убийственными проклятиями в адрес немцев и энседовцев (единственное, что было приятно слушать), а потом обязательно начнутся бесконечные причитания на тему о концлагерях, причитания, которые в конечном счете поколебали даже стоика Удена и весельчака Бюнинга, и тогда Вестхофа нельзя будет ни утешить, ни отвлечь, ни опровергнуть, ни заставить переменить тему.
Нельзя отрицать, что Вестхоф знал, о чем говорит. Очевидно, у каждого посетителя, которого он обслуживал последние два года, он умел почерпнуть какие-то сведения. Он знал, что происходит в немецких концлагерях, ему было известно все о голландских концлагерях. Схюлтс подозревал его в своего рода садизме: он мог спокойно заснуть лишь под глубокие вздохи Яна Бюнинга, думавшего о своей матушке. Хотя Схюлтс и не показывал вида, но мучился он сильнее всех: он часами лежал без сна, обдумывал и преувеличивал эти рассказы; он прекрасно понимал, что он, вероятно, никогда не попадет в концлагерь, но эта пытка рассказами была для него страшнее концлагеря. Он сознавал, что Вестхоф прав: такие дела действительно творятся. Самые страшные вещи происходят в Германии, в лагерях для евреев, исправительных лагерях и в лагерях уничтожения, но и в Амерсфоорте, Фюхте и Оммене без этого тоже не обходится. В этих лагерях через полгода в людях, по выражению Вестхофа, не оставалось «ни жиринки», а Вестхоф считал, что жир важнее белка, как Схюлтс ни старался доказать обратное. Но даже скелетообразное состояние, в котором узники Амерсфоорта с пустыми желудками выполняли каторжную работу, казалось терпимым по сравнению с побоями и пинками, беспрестанными ударами прикладом в спину, от которых заболевают почки и начинаются кровотечения. Боль, страх и истощение: с восьми до двенадцати стоять с поднятыми руками за то, что в строю один кломп долей секунды позже стукнул о второй. Боль и холод: оказаться вышвырнутым на снег полуголым, прямо с постели. Боль и голод. Кор Вестхоф все знал и с волнением рассказывал о тысячах мертвецов; уже от одного этого можно было умереть. Когда Ян Бюнинг сказал, что, по слухам, люди, привычные к тяжелой работе, выдерживают, а погибают «господа», Вестхоф отрицательно покачал головой, но не потому, что был не согласен с Яном Бюнингом, а потому, что причислял себя к «господам». Ему больше никогда не увидеть жены и детей. Если в нем не останется ни жиринки, то Кору Вестхофу придет конец. В день расплаты не будет Кора Вестхофа, чтобы всадить нож в брюхо энседовца. Этого энседовца уберут без него. И наконец, перед самым сном — лучшего момента не найти, чтобы испортить ночь троим товарищам, — он пускает в ход свой главный козырь боли и физического позора: Hundert am Arsch! Сто ударов по заднице. Каждый вечер Схюлтс лежал и ждал этих слов, как приговора: Hundert am Arsch (палкой или кнутом) были, видимо, самым стандартным наказанием в некоторых храмах немецкого бога — каждый вечер Кор Вестхоф приводил новый пример. Ударов плетьми, господа, не избежать! Подумать только, господа, удары плети по ягодицам, в которых не осталось ни жиринки! Ведь это ужасно: ни жиринки в теле, значит, ни жиринки и в твоей Arsch. Достаточно и десяти ударов, чтобы превратить высокочтимую и драгоценную задницу в кровавый бифштекс.