Тайна болезни и смерти Пушкина - Александр Костин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но вот что говорит по этому поводу Альфред Барков, в интервью, данном журналисту В. Козаровецкому, опубликованному 28 ноября 2002 года в газете «Новые «Известия».
«…«Памятник», воспринимаемый как кредо «нашей национальной святыни», только запутывает вопрос: своим содержанием он обобщает тему отношения к народу как к толпе, к черни <…>, что содержание всех строф, кроме последней, фактически повторяет то же отчужденное отношение к народу, которое имеет место в упомянутом стихотворении (четвертая строфа «Памятника») <…>. «Нерукотворный Памятник» – не более чем одна из последних пушкинских пародий на творчество и гражданское кредо Катенина»[180].
Отношения между Пушкиным и Павлом Александровичем Катениным (11.12.1792–23.05.1853) были весьма неоднозначными, где-то даже враждебными. Например, Катенин в своих стихах изображает Пушкина не иначе как кастратом (в ответ на Пушкинское – «импотент») и инородцем, а в письмах и своих «Воспоминаниях о Пушкине» играет роль лучшего друга, обращаясь к Пушкину исключительно как к «милому» и «любезному». По версии А.Н. Баркова Пушкин не мог ответить своему литературному врагу обычными эпиграммами, в связи с чем и прибегнул к жанру мениппеи, заимствовав у Л. Стерна не только форму и приемы его романов, их композиционную «незаконченность», но даже имя главного героя «Сентиментального путешествия», которого звали Евгений.
Остается загадкой, почему никто из пушкинистов за 150 с лишним лет не смог разгадать тайну имени главного героя романа, которая, как выяснил А. Барков, лежала буквально на поверхности. Мало того, Пушкин впрямую указал на адрес: «Если в «Сентиментальном путешествии» рассказчик Стерна на вопрос, как его имя, открывает лежащий на столе томик Шекспира и молча тычет пальцем в строку «Гамлета» – в слова Poor Yorick! (выдавая себя за Йорика, он, тем не менее, опасается на вопрос об имени лгать в глаза, могут и за руку поймать!), то Пушкин в Примечании 16 к строкам XXXVII строфы 2-й главы романа
Своим пенатам возвращенныйВладимир Ленский посетилСоседа памятник смиренныйИ вздох он пеплу посвятил;И долго сердце грустно было.«Poor Iorick!» – молвил он уныло… —
подсказывая этот адрес, фактически тоже «тычет пальцем»: «Бедный Йорик!» – восклицание Гамлета над черепом шута (см. Шекспира и Стерна)» [181].
Приходится лишь удивляться тому, как известный журналист Александр Минкин, много лет специализирующийся в эпистолярном жанре, направляя письма последовательно всем президентам страны, вдруг делает «открытие»: «Почему Онегин – Евгений»[182].
Предпосланный статье А. Минкина редакционный комментарий обещает читателю сенсацию: «Эфир и газеты полны баталий, митингов, агитации. Но жизнь состоит не только из политики. Люди влюбляются, женятся, делают открытия. Сегодня вы прочтете об открытии, которое Александр Минкин сделал там, где, казалось, все давно известно».
Приведя часть XXXVI – строфы и полностью XXXVII – строфу 2-й главы «Евгения Онегина», А. Минкин делает свое «открытие»:
«После слов «Poor Yorick!» стоит циферка «16» – это примечание самого Пушкина; таких в «Онегине» 44.
Примечание № 16 выглядит так: «Бедный Йорик!» – восклицание Гамлета над черепом шута. (См. Шекспира и Стерна).
«См.» означает «смотри». Но этого пушкинского указания никто не выполняет. Потому что про Гамлета с черепом все и так знают, заглядывать в Шекспира ни к чему. А «см. Стерна»… во-первых, его нет под рукой; а во-вторых, зачем смотреть Стерна, если мы уже все знаем из Шекспира.
Но если все-таки сделать то, что Пушкин попросил – взять, например, роман Лоренса Стерна «Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена» (один из самых смешных романов в мировой литературе, вещь хулиганская, даже трудно поверить, что священник написал), – если взять этот роман, то в главе XII читаем:
«Евгений увидел, что друг его умирает, убитый горем: он пожал ему руку – и тихонько вышел из комнаты весь в слезах. Йорик проводил Евгения глазами до двери, – потом их закрыл – и больше уже не открывал.
Он покоится у себя на погосте, в приходе, под гладкой мраморной плитой, которую друг его Евгений, с разрешения душеприказчиков, водрузил на его могиле, сделав на ней надпись всего из трех слов, служащих ему вместе и эпитафией и элегией: «УВЫ, БЕДНЫЙ ЙОРИК!»
Десять раз в день дух Йорика получает утешение, слыша, как читают эту надгробную надпись на множество различных жалобных ладов, свидетельствующих о всеобщем сострадании и уважении к нему: – тропинка пересекает погост у самого края его могилы, – и каждый, кто проходит мимо, невольно останавливается, бросает на нее взгляд – и вздыхает, продолжая свой путь: «Увы, бедный Йорик!»
Двойное тире – большая редкость в литературе. Дополнительный способ придать оттенок глумления «различным жалобным ладам». А Евгений (см. Стерна) – эксцентричный молодой человек, нарушитель приличий и правил солидного общества – опаснейший чудак.
Вот откуда имя Онегина и, в некотором смысле, характер. Обидчивые академики, которые за 185 лет не дошли до такой простой мысли, академики, которым почти 200 лет было лень сделать элементарную вещь: посмотреть (и почитать) Стерна, – скажут, что это «всего лишь версия».
Пусть версия. Но ведь не моя. Это же не я написал «см. Стерна».
Все другие версии – версии многомудрых литературоведов. А эта – авторская. Надо уважать.
P.S. Во вторник, 7 февраля, в 22.30, по каналу «Культура» в передаче «Игра в бисер» будут разбирать роман в стихах «Евгений Онегин». Не знаю, заметят ли это телезрители, но во время записи передачи возникло ощущение, будто некоторые важные участники слегка обиделись, когда я сказал, почему Онегин – Евгений».
Нам удалось посмотреть эту телепередачу, действительно, некоторые участники ее, а это довольно известные пушкинисты, были слегка озадачены но, похоже, не сенсационным «открытием» А. Минкина, а тем, что он пересказывает действительное открытие А. Баркова, сделанное более 10 лет тому назад, выдавая его за свое.
Вернемся, однако, к прерванному повествованию о содержательной части стихотворений пушкинского «каменноостровского цикла», к которому на наш взгляд, относится также незавершенный отрывок – «Напрасно я бегу к сионским высотам…»:
Напрасно я бегу к сионским высотам,Грех алчный гонится за мною по пятам…Так, ноздри пыльные уткнув в песок сыпучий,Голодный лев следит оленя бег пахучий[183].
В этом стихотворении звучит горькое признание, что перед уходом в мир иной поэту не удается полностью духовно очиститься. Однако показательно, что он, пусть и безуспешно пока, стремится к библейским высотам, откуда дух его смог бы взирать на мир, будучи не отягощенным ничем мирским. Традиционно данная мысль трактуется следующим образом: «Этому стремлению, как мы знаем, препятствовали внешние обстоятельства его жизни, отнюдь не способствовавшие расцвету в душе таких духовных цветов, как смирение, терпение, целомудрие. Однако совершенно явственно в его творчестве были воспеты, другие, не менее прекрасные, добродетели – благочестие, милосердие, жертвенность, благодарность. О любви же Пушкин высказался как никто другой. Что же касается целомудрия – то оно все-таки, подобно скрытому солнцу, просвечивало сквозь все его творчество, чтобы в конце его жизни ярко воссиять в образах Петра Гринева и Маши Мироновой»[184]. Несколько ниже мы приведем иную трактовку. В целом же «каменноостровский цикл» несет покой тайнознания, покой духовной полноты, что потом увидел Жуковский на лице умершего Пушкина, описывая первые минуты после смерти поэта, он пишет в письме к отцу Пушкина: «Когда все ушли, я сел перед ним и долго один смотрел ему в лицо. Никогда на этом лице я не видал ничего подобного тому, что было на нем в эту первую минуту смерти… Что выражалось на его лице, я сказать словами не умею. Оно было для меня так ново и в то же время так знакомо. Это не было ни сон, ни покой; не было выражение ума, столь прежде свойственное этому лицу; не было также и выражение поэтическое. Нет! какая-то важная, удивительная мысль на нем разливалась, что-то похожее на видение, на какое-то полное, глубоко удовлетворяющее знание. Всматриваясь в него, мне все хотелось у него спросить: что видишь, друг? И что бы он отвечал мне, если бы мог на минуту воскреснуть?… Особенно замечательно то, – пишет Жуковский, – что в эти последние часы жизни он как будто сделался иной: буря, которая за несколько часов волновала его душу неодолимою страстью, исчезла, не оставив в ней следа; ни слова, ни воспоминания о случившемся». Но это не было потерею памяти, а внутренним повышением и очищением нравственного сознания и его действительным освобождением из плена страсти. Когда его товарищ и секундант Данзас, – рассказывает кн. Вяземский, – желая выведать, в каких чувствах умирает он к Геккерну, спросил его; не поручит ли он ему чего-нибудь в случае смерти касательно Геккерна. «Требую, – отвечал он, – чтобы ты не мстил за мою смерть; прощаю ему и хочу умереть христианином».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});