Новый Мир ( № 8 2011) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Дохристиане — это язычники. Христианами являются крещеные народы. Постхристианами являются святые. Мы живем в то мгновение, когда дохристиане, т. е. люди древности, никогда не слышавшие о Кресте и никогда не бывшие им охваченными непосредственно, перестают существовать. Дохристианского состояния сейчас практически больше нет. Таким образом, новизна переживаемой нами ситуации состоит в распределении силы между христианами и постхристианами» [38] , — в таком, если очень обобщить, полюсном контексте существуют представленные в книге взгляды на Д. Андреева.
Какой бы теме ни была посвящена статья — Блейку, Москве, химерам, русской православной мистике, поэзии (а Андреев создал новый метод — сквозящий реализм, новый размер — русскую октаву и писал поэтическими ансамблями, что имеет мало аналогов в современности [39] ), вестничеству (сразу несколько текстов), князю Е. Н. Трубецкому — разговор, конечно, идет прежде всего о том, принимаются ли андреевские идеи и с какими оговорками. Духовидец сталинской эпохи, он до сих пор может вызывать яростные споры — и в этом смысле в пандан к этой книге интересно было б прочесть, например, какой-нибудь опросник [40] писателей, философов, теологов и др.
Оставлю читателю крайне интересное знакомство с экзегезой сторонников и толкователей Даниила Андреева, приведших очень много справедливых суждений о нем: об атрибуции Андреева русским писателям, существующим как бы вне времени, В. Розанову и Вен. Ерофееву (И. Кондаков); о взгляде на «Розу мира» как на синкретическое целое, в спектре от мистики до публицистики (он же); о том, что охватить весь спектр его творчества может лишь ученый-энциклопедист (А. Богданов); о том, что Андреев близок «родоначальнику русской активно-христианской философии» Н. Федорову (С. Семенова); что он мог воспринять индуистские идеи скорее в их преломлении в антропософии Белого (Г. Померанц); что он в своей духовной поэзии сакрализировал мир, когда советская идеология занималась прямо противоположным (Б. Романов); что Андреев создает по сути новую религию — и более прогрессивную, чем христианство, чем многих может отпугнуть (М. Дунаев) и т. д. К странным, даже милым или откровенно бредовым курьезам можно отнести уподобление «Розы мира» соответственно работам Толкиена по признаку сражения в иноматериальных слоях Шаданакара и битвы сил в «Квэнта Сильмариллион» или планетарного демона Гагтунгра и властителя тьмы Гортаура Жестокого; фундированные рассуждения о возникновении, по Андрееву, «нового отдела знания — зоогики, то есть педагогики животных» (С. Семенова) и проповедь на тему того, что-де к середине этого века, с прогрессирующим ростом мусульманского населения, все актуальней станет осмысление опыта Золотой орды и диалог религий под руководством ислама (к чему тут Д. Андреев — видней С. Маркусу)…
Стоит скорее, как мне кажется, рассмотреть статьи категорически не принимающих «розамирские» идеи. Именно потому, что подобные апофатические суждения — с позиций ортодоксальной религиозности и светского постмодерного мышления — отчасти показывают, почему Андреев сейчас оказывается «не ко двору».
Андрей Кураев в заметке «Как относиться к „Розе мира”» громит андреевский opus magnum за то, что тот перенасыщен «новоизобретенными терминами», а это отдаляет от той сути, что вдохнул в вещи Бог, наделив их именами. Но, как уже говорилось, Андреев движим интенцией восхождения к протоязыку (тому, что следовал за миротворящим Словом), для чего зачастую использует слова из религиозных традиций более древних, чем православие (индуизм, буддизм). Второй довод Кураева свидетельствует скорее всего о его раздражении, в котором он забыл не только о традиции богословских диспутов, но и об их предмете, Библии и самом принципе веры: «Книга Андреева „изрекает”, но не содержит в себе рациональных аргументов, подтверждающих свои тезисы и анализирующих контрдоводы оппонентов» — тут даже неловко говорить, что за «контрдоводами оппонентов» разумней обратиться не к Священному Писанию и даже не к учебнику физики, но скорее к публицистической статье, что ли… А последний довод: «Андреев вставал до подъема и ложился после отбоя. Все время он непрестанно курил и непрерывно играл в шахматы. И то и другое — признак огромной душевной неуравновешенности (игра в шахматы развивает не только ум, но и самолюбие). <…> Придется его считать плодом бесовского одержания» — тут и дискутировать не с чем, разве что предложить заменить «душевную неуравновешенность» «душевным волнением» и припомнить, как те же пророки и юродивые впадали в настоящий horror religiosus [41] , когда им посылались видения…
Аргументация М. Эпштейна в статье «Роза мира и царство Антихриста: о парадоксах русской эсхатологии» куда более изощренная, но в целом, можно сказать, более мелочная, ибо центрирована в духе постмодернистского дискурса, нацеленного на интертекстуальную деконструкцию пафоса «высоких идей», — вокруг стилистических «оговорок» Андреева. Эпштейн уподобляет архитектурное видение будущего у Андреева («Здание, громадное здание <…>! оно стоит среди нив и лугов, садов и рощ») «чугунно-хрустальному зданию» у Чернышевского. Автор цитирует вырванную из контекста фразу Андреева о том, что «коммунистическая педагогика <…> имела в виду развитие также еще трех свойств натуры, трех отличительных свойств огромной важности: подчинения личного общему, духа интернационализма и устремления к будущему». Андреев явным образом вычленяет в коммунизме то, что тот взял из христианства, Эпштейн же делает из этого вывод, что «коммунизм и нацизм, хотя и залившие землю кровью, остаются чем-то близкими ему в своих высших мечтаниях» и что «даже язык Андреева, самобытного поэта, хотя и склонного к некоторой риторике и патетике, заражается советскими штампами, как только прикасается к любимой утопической теме: „миллионы высокоидейных умов”, „нерушимая броня высокой нравственности”». Но за советизмы и утопизм можно подвергнуть анафеме целый пласт постреволюционных писателей во главе с Платоновым...
Обе позиции при их кардинальной идеологической несхожести объединяет одно. Как критика Кураева выдавала прежде всего страх ортодоксальной религиозности перед реформаторской потенцией розамирского учения, так статья Эпштейна демонстрирует свойственные постмодернистсткому мышлению фобии больших идей, за которыми его носителям тут же мерещится некий новый фундаментализм и тоталитаризм. Тогда как в том и прелесть «Розы мира», что она, да, призывает, но не зовет за собой стройными рядами к новому духовному человечеству и Розе мира, состоящей из лепестков-религий. Она, отчасти будучи религиозным постмодернизмом, и есть альтернатива этим двум господствующим сейчас идеологемам. Мечта юродивого-поэта остается возвышенной мистическо-поэтической мечтой, и тем она и прекрасна. Она не призывает следовать за ней, но взывает — к совести, высоте культуры и духа. Она не учит, но поучает. Она нереальна, как видение Навны в синклите Небесной России. Она — возможность.
Александр Чанцев
КНИЖНАЯ ПОЛКА АРКАДИЯ ШТЫПЕЛЯ
КНИЖНАЯ ПОЛКА АРКАДИЯ ШТЫПЕЛЯ
К а р и н э А р у т ю н о в а. Пепел красной коровы. М., «Иностранка», «КоЛибри», 2011, 320 стр. (Уроки русского).
Эта проза — короткие, не больше двух-трех, от силы пяти небольшого формата страниц — рассказы, иные и вовсе миниатюры, зарисовки, яркие, густые, как говорят о живописи — пастозные, — эта проза больше похожа на стихи. Своевольное, откровенное «лирическое я», и не одно, свободная композиция, коллаж, калейдоскоп деталей, натуралистических подробностей, роман — четыре страницы, новелла — три, разные города, времена, страны, множество народу, иные с именами, иные безымянные, армяне, евреи, Иерусалим, Киев…
Здесь будет уместно дежурное: «лучше всего автору удаются женские образы».
Поневоле вспоминаются поздний Бунин, Бабель. Нет, это не подражание — просто соприродность: художнической остроты зрения, художнического хищного темперамента и — черт с ней, с тавтологией, — чувственного чувства слова.
Прозу трудно цитировать, а начав цитировать прозу Арутюновой, боюсь, трудно будет остановиться.
P.S. А еще Каринэ — художница. И в живописи ей тоже «лучше всего удаются женские образы».
А л е к с а н д р Б е л я к о в. Углекислые сны. М., «Новое издательство», 2010, 132 стр.
Поэтический почерк ярославца Александра Белякова узнаваем с первого взгляда. Смысловые сдвиги, остранение, парадокс, легкий абсурд при строгом ритмическом и рифменном рисунке стиха — все это, в конце концов, встречается и у других, но у Белякова ко всему этому есть еще и некий не очень-то уловимый, но существенный «довесок».