Кентавр - Элджернон Блэквуд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они не сказали друг другу ничего. Мальчик подошел к нему и встал слева, ирландец оказался посередине — так они и стояли, опираясь на поручни, и наблюдали, как фосфоресцировало Средиземное море с пенными гребнями.
Над морем сгустились сумерки, берег Италии был довольно далеко, вне пределов видимости: туман, поздний час, пустынность палуб и что-то еще, безымянное, замыкали этих троих в отдельный мирок. В голове О’Мэлли возникли было одно или два предложения, но он их так и не высказал вслух, да это было и не нужно. Его приняли без лишней суеты. Между ними существовала глубокая естественная приязнь, интуитивно уловленная еще в ту первую встречу, в Марселе. Инстинктивная, почти как между животными. А теперь жест мальчика, перешедшего к нему под бок, чему отец не воспротивился, выступил знаком полного доверия и привета.
А потом наступил один из тех великолепных, полных значения моментов, которые время от времени возникают в жизни, врываются, затопляют все барьеры, и вспыхивают, растворяя в пылающем свете тысячи порождений тени, обступающих нас со всех сторон. Нечто заточенное в нем вырвалось наружу и поднялось, как волна, неся с собой расширение жизни, ее «понимание». Оно, конечно, исчезло в следующее мгновение, но он успел уловить его последний отблеск, осветивший загадки его сердца и оставивший по себе толику ясности. Само понимание исчезло, не успев облечься в мысли и слова, но отблеск остался. Свет проник в подземные ходы его существа, сделав на долю секунды видимым некий ключ к его скрытым стремлениям к примитивному. И он отчасти осознал их.
И вот, когда он стоял меж этими двоими, постижение оказалось полнее, чем когда-либо раньше. Свойства отца — спокойствие, мирный настрой, неспешность, молчаливость — говорили о том, что его внутренняя жизнь протекает в иной области, необъятной и простой, накладывающей даже на его внешние проявления отпечаток огромных размеров, той области, где расстройства вульгарной, тщетной суеты современного мира просто не могли существовать — ни сейчас, ни когда-либо вообще. Никогда прежде не осознававший в точности, отчего современная жизнь представлялась ему столь ужасной, ирландец теперь, в присутствии этого простого существа, распространявшего вокруг ощущение величественной силы, понял это отчетливо. Человек этот был как дитя, но дитя доисторической эпохи, теперь совершенно позабытой, он не нес определенных черт возраста, а лишь состояния, предшествовавшего всем другим, — простоты в том благородном концентрированном смысле чудесного, что внушала благоговение. Стоять рядом с ним означало находиться возле ровного, мощного и беззвучно горящего пламени, питающего все более мелкие светильники, оттого что он находился вблизи центрального источника огня. О’Мэлли он грел, освещал, оживлял — делал цельным. Присутствие незнакомца поглотило его как бы единым глотком и перенесло в природу — природу, которая была живой. И человек являлся ее частью. Никогда прежде не был он столь близок к ней. Города и цивилизация унеслись прочь как сон, устыдившись. Солнце, луна и звезды придвинулись и коснулись его.
Это мгновенное понимание пришло к нему в присутствии великана, стоило вдохнуть атмосферу, окружающую его. Область, которой питался его дух, была в центре, а современные люди действовали, ведомые своим разрозненным поверхностным пониманием, на периферии. Он даже понял, как получалось, что внешне заметный размах их движений и походка выступали приметами этой внутренней сути. Неуклюжесть, неприспособленность, наполовину славная, наполовину жалкая, была физическим выражением отсутствовавшего стремления выучиться ужимкам духа, преподаваемым цивилизацией людям меньшего калибра. Она вызывала даже своего рода благоговение, потому что сейчас они на всех парах возвращались к себе домой, где их ждало убежище.
О’Мэлли почувствовал, что это движение захватывает и его, увлекая за собой…
И то исключительно глубокое удовлетворение, испытанное в компании этих двоих в первый же момент, О’Мэлли описывает как абсолютно новое ощущение для него — осознание своей «полноты». Мальчик коснулся его, и ирландец дал его руке обнять себя. По другую сторону возвышался отец мальчика. На секунду О’Мэлли охватила тревога, но она почти сразу уступила место пронзительному ощущению счастья. И вот уже больше не пассажиры парохода и не нравы современности отторгали их, а они сами отвергали этот мир — оттого, что знали лучший. Более того — они были в нем.
Затем, не оборачиваясь, великан заговорил, выговаривая каждое слово по-английски с сильным акцентом, медленно, словно прикладывая огромные усилия, чтобы сложить их в фразы.
— Ты… идешь… с нами? — будто заикаясь, произнес он.
Вернее, это больше походило на попытку выразить словами то, что обычно в них не нуждалось. Звуки голоса — густого баса — сливались с шумом моря внизу.
— Я направляюсь на Кавказ, — отвечал О’Мэлли, — в древние горы, чтобы там увидеть… найти…
Он хотел сказать намного больше, но слова замерли у него на устах.
Великан медленно наклонил голову. Мальчик слушал.
— А вы? — спросил ирландец, не понимая, отчего он весь внутри затрепетал.
Собеседник улыбнулся; невыразимая красота озарила в сумерках его бородатое лицо.
— Некоторые из нас… наши… — он говорил очень медленно, очень отрывисто, будто выламывая глыбы слов, — еще живут… там… А мы… теперь… возвращаемся. Так мало… нас… осталось…. И ты… пойдем… с нами…
VI
В духовном Царстве Природы человек везде должен искать подходящую ему местность и климат, занятие, свое особое окружение, чтобы культивировать свой рай в представлении; так должно быть. Рай рассеян по всей земле, вот почему его стало столь трудно распознать.
Человек начался с инстинкта и закончится им же. Инстинкт — порождение рая, он предшествует периоду самосознания.
Новалис— Послушай, старина, — сказал он мне, — я расскажу тебе, потому что знаю — ты не поднимешь меня на смех.
Когда мы добрались до этого места его повествования, мы с ним лежали под большими деревьями на берегу Круглого пруда[62], причем его непосредственный рассказ выходил гораздо красочнее, чем я могу здесь передать. О’Мэлли был в состоянии редкой открытости, возбужденный, с непокрытой головой, краешек обтрепанного галстука выбивался из его еще более обтрепанного жилета. Один носок спустился неряшливо на ботинок, оставив незакрытую полоску голой лодыжки.
От берега пруда доносились детские голоса, будто совсем издалека, силуэты нянюшек и колясок с младенцами, казалось, тронуты какой-то нереальностью, лондонские башни были облаками на горизонте, а городской шум — шумом волн. Я видел перед собой лишь палубу парохода, серое туманное море и две неуклюжие фигуры, вместе с моим приятелем склонившиеся над волнами, опершись на парапет фальшборта.
— Ну же, продолжай! — подбодрил я его.
— Большинству людей это может показаться невероятным, но клянусь тебе всем святым, я просто ног под собой не чуял, никогда не ощущал ничего подобного. Сознание этого гиганта полностью меня обволокло. Благодаря ему весь неодушевленный мир — море, звезды, ветер, леса и горы — представились мне живыми. Вся благословенная вселенная была сознательной, и он выступил прямо из нее — за мной. Я понял о себе то, чего никогда не мог понять прежде, даже стараясь сделать вид, что этого нет вовсе: в особенности ощущение оторванности от рода людского, неспособности отыскать никого, кто говорил бы на моем языке. Понял, отчего я так отчаянно одинок, отчего так страдаю…
— Да, приятель. Ты всегда был нелюдим, — решил я чуть подбросить дровишек в костер его энтузиазма, который на самом пороге рассказа вдруг, судя по выражению его голубых глаз, едва не угас. — Расскажи. Обещаю, что не пойму тебя превратно, по крайней мере, попытаюсь разобраться.
— Благослови тебя Господь, — ответил он с пробудившейся надеждой, — верю, ты постараешься. Во мне всегда крылось нечто примитивное, дикое, отталкивавшее от меня людей. Я же иногда пытался притушить его несколько…
— Разве? — рассмеялся я.
— Говорю «пытался», оттого что боялся — вот-вот оно вырвется наружу и разнесет мою жизнь в клочки: одинокое, неукротимое, чуждое городам, деньгам и всей удушающей атмосфере современной цивилизации. И спасался, уходя в дикие и свободные места, где ему открывалось пространство для дыхания, а мне не угрожала опасность угодить в сумасшедший дом, — тут он рассмеялся, но слова эти были совершенно искренни, так он и думал. — И знаешь, разве я тебе не говорил уже не раз? Дело тут вовсе не в упрямом эгоизме, а также не в «вырождении», как о том толкуется в их драгоценных научных трактатах, потому что, будь я проклят, если для меня это не самая что ни на есть живая жизнь, там я чувствую себя просто великолепно и готов горы свернуть. Оттого я стал изгоем и… и…