Любовные и другие приключения Джиакомо Казановы, кавалера де Сенгальта, венецианца, описанные им самим - Том 1 - Джакомо Казанова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На следующий день с раннего утра пошёл я к банкиру Трончэну, у которого лежали мои деньги. Показав мне счёт, он выписал векселя на Марсель, Геную, Флоренцию и Рим. Наличными я взял только двенадцать тысяч франков. У меня оставалось не более ста пятидесяти тысяч экю, но этого могло хватить на долгое время. Разнеся рекомендательные письма, я возвратился к “Весам”. Мне не терпелось увидеть г-на де Вольтера.
После обеда мы явились к Вольтеру, который только что встал из-за стола. Он находился как бы в окружении двора синьоров и дам, и я был представлен с приличествующей торжественностью.
— Господин де Вольтер, это самая прекрасная минута моей жизни. Уже двадцать лет, как я учусь у вас, и сердце моё исполнено счастья видеть моего учителя.
— Сударь, сделайте мне честь ещё на двадцать лет и не забудьте после сего доставить мой гонорарий.
— Весьма охотно, ежели вы обязуетесь дождаться этого. Сия вольтеровская острота вызвала общий смех присутствующих.
Тем временем ему представили двух только что приехавших англичан.
— Я хотел бы тоже быть англичанином, — сказал Вольтер, но мне сей комплимент показался фальшивым и неуместным, ибо вынуждал этих господ из учтивости пожелать оборотиться во французов. Полагаю, для человека чести позволительно ставить свою нацию впереди прочих.
Затем Вольтер снова обернулся ко мне и сказал, что, как венецианец, я должен знать графа Альгаротти.
— Да, знаю, но не в качестве венецианца, ибо семь восьмых дражайших моих соотечественников не подозревают о его существовании.
— Мне надобно было сказать, знаете как литератор.
— Семь лет назад я провёл с ним два месяца в Падуе. Более всего привлекало меня его восхищение господином де Вольтером.
— Вы льстите мне, но ему не нужно быть чьим-либо почитателем, чтобы заслужить всеобщее уважение.
— Ежели бы он не начал с восхищения, то никогда не сделал бы себе имени. Будучи поклонником Ньютона, он сумел научить даже дам рассуждать о природе света.
— Сделайте милость, если увидитесь с ним в Болонье, передайте, что я жду его “Писем о России”. Пусть перешлёт их в Милан моему банкиру Бианки. Мне говорили, будто итальянцы недовольны его стилем.
— Возможно: во всём, что он пишет, неимоверно много галлицизмов, да и язык у него плох.
— Но разве французские обороты не украшают ваш язык?
— Они просто непереносимы, как это было бы и с французским, напичканным итальянизмами, даже если бы они принадлежали самому господину де Вольтеру.
— Вы правы, надобно сохранять чистоту слога. Тут не избежал упрёков даже Тит Ливии.
— Когда я начинал постигать его язык, аббат Лазарини говорил мне, что предпочитает Тита Ливия Саллюстию.
— Аббат Лазарини — это автор трагедии “Ulisse giovine”.[15] Вы, верно, были тогда совсем молоды. Хотел бы я знать его! Но зато мне приходилось часто беседовать с аббатом Конти, другом Ньютона, чьи четыре трагедии заключают в себе всю римскую историю.
— Я тоже знал его и отдавал ему дань восхищения. Несмотря на молодость, я имел счастие быть допущенным в общество сих великих людей. Словно всё это происходило вчера, а ведь прошло уже столько лет. Зато теперь, рядом с вами, я отнюдь не стыжусь своего ничтожества.
— Могу ли я спросить, какого рода литературе отдаёте вы предпочтение?
— Ни одному в особенности, но, может быть, со временем это и придёт. А пока я читаю, елико возможно, и тешу себя тем, что изучаю род человеческий, путешествуя.
— Это и в самом деле один из способов, но он слишком хлопотен. Проще обратиться к истории.
— Если бы она не лгала! Ведь никогда нельзя полагаться на её достоверность. К тому же, оно как-то скучно, а странствуя по свету, я ещё и развлекаюсь.
— И, несомненно, вы любите поэзию?
— Это моя страсть.
— А много ли сонетов вы сочинили?
— Десять-двенадцать, коими я удовлетворён, и две-три тысячи, не стоящие труда перечитывать их.
— Итальянцы просто помешались на сонетах.
— Да, если почитать сумасшествием склонность мысли к завершённой форме. Сонет труден, поскольку его нельзя ни удлинить, ни укоротить.
— Совершенно справедливо, это прокрустово ложе, поэтому у вас так мало хороших сонетов. А мы не имеем даже одного-единственного, но это уже порок нашего языка. Кого из итальянских поэтов вы ставите выше всех?
— Ариосто. Я не могу сказать, что люблю его более прочих. Он для меня единственный.
— Но других-то вы всё-таки знаете?
— Полагаю, что прочёл всех, но все они бледнеют рядом с Ариосто. Когда пятнадцать лет назад я узнал, как вы дурно сказали о нём, то сразу подумал, что, прочтя его, перемените своё суждение.
— Благодарствуйте, коли вы посчитали, будто я не читал его. Нет, читал. Но я был молод, недостаточно знал ваш язык. Итальянские учёные, превозносящие Тассо, предубедили меня, и, к несчастью, я опубликовал мнение, которое полагал своим собственным, хотя на самом деле это было лишь эхо чужих необдуманных суждений. Я обожаю вашего Ариосто.
— Ах, господин де Вольтер, вы возвращаете меня к жизни. И, сделайте милость, прикажите изъять то сочинение, в котором вы посмеялись над этим великим человеком.
— Зачем? Все мои книги и так запрещены. Но я могу дать вам доказательство моего отречения.
Я был потрясён. Сей великий человек принялся читать по памяти два больших отрывка из тридцать четвёртой и тридцать пятой песен, где божественный поэт передаёт беседу Астольфа с апостолом Иоанном.
Он не пропустил ни одного стиха и не сделал ни единой ошибки в просодии. Затем с присущим только великим умам проникновением указал он на все красоты прочтённого. Было бы несправедливым требовать большего от самых проницательных комментаторов Италии. Я слушал его с величайшим вниманием, едва дыша и желая найти хоть одну ошибку. Но старания мои были напрасны. Оборотившись к слушателям, я воскликнул, что удивление моё безгранично и вся Италия будет знать о моём искреннем восхищении.
— А я, государь мой, — отвечал сей великий человек, — позабочусь, чтобы вся Европа ведала о том возмещении, каковое должен я принести величайшему поэту.
После декламации, вызвавшей дружные аплодисменты всех присутствовавших, хотя никто из них не разумел по-итальянски, племянница Вольтера, мадам Дени, спросила меня, полагаю ли я прочитанное одним из прекраснейших мест у сего великого поэта.
— Да, мадам, но всё-таки не самое прекрасное.
— Согласна с вами, ведь иначе синьор Людовико не удостоился бы апофеоза.
— Разве его канонизировали? Я не знал этого. Все засмеялись, один я сохранял серьёзный вид. Раздосадованный тем, что не последовал я общему примеру, Вольтер спросил меня о причине сего: