Пролетарское воображение. Личность, модерность, сакральное в России, 1910–1925 - Марк Д. Стейнберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К современной технике Платонов неизменно относился, по определению Томаса Сейфрида, с «амбивалентной смесью восторга и ужаса» [Seifrid 1992: 53]. В 1920-е годы, как советский инженер и поборник экономического развития, Платонов отстаивал проекты «машинизма» и «электрификации». Но им двигала не любовь к машинам и технологиям ради них самих. В отличие от Гастева, который упоенно мечтал о срастании человека и машины, мышление Платонова во многом оставалось антимашинным. Он видел цель в том, чтобы поручить производство машинам, а человека освободить от материальных забот для высшей жизни, обеспечить «переход человека в высшие сферы жизни из сферы материального». Поэтому в платоновской версии грядущего золотого века – «нового», «будущего Октября» – машины выступали и как враги, и как спасители. Современные технологии, согласно парадоксальному убеждению Платонова (хотя в этой парадоксальности он следовал за марксизмом), даруют «освобождение человечества от угнетения материей» [Платонов 1920b; Платонов 1920с; Платонов 1921а].
Сочетание восхищения и страха, которые испытывал Платонов перед машинами и современными технологиями, принимало еще более сложные формы в его художественных произведениях тех лет. В его рассказах часто фигурируют инженеры и рабочие, уверенные в своей способности управлять материей благодаря воле и знанию, исполненные веры в современную технику и науку. Два ранних рассказа, в которых Платонов описал рабочего Маркуна и инженера Вогулова, увлеченных строительством сверхмощной машины, завершаются катастрофой [Платонов 1921b; Платонов 1922с]. Маркун хочет создать «новый молот безумной мощи», но тот выходит из-под контроля и взрывается при запуске: «Машина увеличивала ход. Мощь ее росла и, не находя сопротивления, уходила в скорость. <…> Загудел третий гудок. Второго Маркун не слыхал». История инженера Вогулова, как мы помним, еще драматичнее: он изобретает сверхэнергию – «ультрасвет», чтобы преобразовать земной шар на благо человека, преодолеть законы физики, а затем переделать Вселенную. Но конечная победа технологии над природой приводит к парадоксальному результату: ультрасвет уничтожает Вселенную. В стихотворении 1922 года Платонов тоже предрекает нынешней Вселенной гибель – «мы убьем машинами вселенную, под железом умерла земля», – после чего возникнет новая «железная вселенная» – «льем мы новую, железную вселенную, радостнее света и нежней мечты», и в ней «мы все грани и законы переступим» [Платонов 1922а: 17]. Как и во многих других пролетарских произведениях, в образах современных фабрик и машин, в картинах преобразований и прогресса сочетаются восторг и ужас, добро и зло, гибель и спасение.
Пролетарская пастораль
Для большей части писателей-рабочих природный ландшафт оставался значимым топосом как воображаемое пространство, активно разрабатываемый символ, особенная ценность. Идеологи-коммунисты с некоторой досадой отмечали, что большинство рабочих писателей, и даже самые урбанизированные из них, испытывают постоянную, даже возрастающую тоску по «прелестям деревни, полей, лесов», говоря словами Воронского. Желая успокоить себя, критики объясняли эту ностальгию деревенским происхождением авторов [Воронский 1924: 128, 136; Львов-Рогачевский 1927b: 102–106; Родов 1920: 21–22; Столяров 1921: 32–33; А-ский 1920: 26–27]. Однако, как и в дореволюционных произведениях, это ностальгическое чувство носило более сложный характер, чем полагали подобные обвинители: оно состояло из воспоминаний скорее воображаемых, чем реальных, было отточено из риторических формул, используемых в эстетических и моральных спорах, часто отражало трагедию человека, попавшего в ловушку чуждого ему мира модерности. И в той мере, в какой природа традиционно рассматривалась как женское начало, она ставила под сомнение мужской идеал индустриальной модерности.
Воспоминания о деревенском прошлом не играли существенной роли в произведениях рабочих о природе и сельской жизни. Хотя у некоторых рабочих имелись реальные воспоминания о детстве или по крайней мере о каникулах в деревне, многие родились и выросли в городе. В любом случае даже наличие реальных воспоминаний не вполне объясняет, почему писатели-рабочие думали о природе и деревне подобным образом. Сельский пейзаж служил источником образов, в равной степени расхожих и узнаваемых, – метафор в той же степени, что и воспоминаний. Пытаясь в 1918 году объяснить засилье подобных метафор в творчестве поэтов-рабочих, А. Богданов высказал мнение, что природа является «основной метафорой» для всей литературы. Он также утверждал, что этот феномен – культурный пережиток, который будет преодолен с появлением подлинно пролетарской культуры. Образы природы, по его мнению, это остатки старой культуры, которые проникли в пролетарскую литературу [Богданов 1918а: 13]. Однако все обстояло не так просто.
Даже в большей степени, чем до революции, писателей-рабочих влекла не реальная деревня, а идеализированная природа. В их зарисовках на тему сельской жизни почти не видно крестьян, а если они появляются, то как олицетворение отсталости. Во многих рассказах Н. Ляшко, например, на фоне манящей природы деревня предстает грязной, дурно пахнущей, а населяющие ее люди – жестокими, невежественными, эгоистичными, грубыми, пьющими, примитивными, чуть ли не животными [Ляшко 1919; Ляшко 1924с; Ляшко 1924d][364]. Другие авторы также осуждали «сонную неподвижность» деревни и отмечали отсутствие у крестьян бережного отношения даже к природе [Александровский 1920f: 4; Плетнев 1920а: П][365]. В одном из стихотворений 1920 года С. Обрадович описывает, как на Воробьевых горах, на деревенской окраине Москвы, услышал русскую народную песню и нашел в ней «покорность и печаль», и была она ему «непонятна» [Обрадович 1920j: 3]. В полном согласии с большинством городских рабочих и коммунистами писатели-рабочие в целом презирали крестьян. Выраженное народническое преклонение П. Орешина, тесно связанного с партией эсеров, перед крестьянством как революционной силой является исключением, подтверждающим правило[366]. Чаще всего изображением деревни и крестьянства просто пренебрегали в силу их нерелевантности тому, что писатели-рабочие ценили в сельской жизни. Природа – вот что имело значение. Один из авторов выразил мнение, которое, похоже, разделяли многие: «портят люди жизнь», и потому природа предпочтительнее [Власов-Окский 1921: 41].
Как и до революции, авторы-рабочие писали о побеге на природу из города, с фабрики. Бывший токарь А. П. Бибик в автобиографии, написанной в 1920-е годы, поведал о «неудержимой, болезненной тяге в лес, на реку»[367]. Как правило, речь шла не о ностальгии по утраченному деревенскому детству: Бибик родился в Харькове в семье рабочего. Правда, уже в юности начал сбегать в лес и на реку. Эта тоска и побеги, по его словам, сыграли решающую роль в формировании его личности: «Лес и река на всю жизнь остались для меня источником прощения и радости». Творчество писателей-рабочих свидетельствует, что в своих настроениях Бибик был не одинок. П. Орешин также писал, что мечтает вырваться из окружения железа и кирпича, уехать из города, где он «совсем разучился писать стихи», и вернуться в деревню (он говорит о