Екатерина Фурцева. Женщина во власти - Сергей Сергеевич Войтиков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Позднее Радзинский много размышлял о природе тишины: «Бывает тишина в лесу, тишина в горах… но такой тишины, как тогда, поверьте, не бывает. Это» было гоголевско-ревизоровское «остолбенение от страха…»[668].
Наконец Фурцева спросила:
— А кто вы такой?
— Я — автор пьесы.
Эдвард Радзинский относится к тому типу мужчин, которые, как опереточная Джулия Ламберт, и в шестьдесят будет выглядеть на сорок. В то время ему могли дать (в хорошем смысле этого слова) лет этак шестнадцать. Жидкая растительность на лице солидности никак не добавляла. Ковбойка, в которую вырядился Радзинский, тем паче.
— Вы член партии? — грозно спросила Фурцева. Следует заметить, что со времен Сталина в ВКП(б) — КПСС был совершенно изумительный, невообразимый в плехановские и ленинские времена термин «партийные и непартийные большевики». Правда, с большевиков «партийных» спросу было побольше.
Радзинский изрядно насмешил собравшихся ответом:
— Я — комсомолец.
И при позднем Сталине, и в хрущевские времена цековской «молодежью» считали пятидесятилетних дедов. Автор-комсомолец не мог не восприниматься иначе, как обыкновенный молокосос. Собравшиеся в Министерстве культуры СССР никогда не видели в этом зале авторов-комсомольцев. И хуже того — не чаяли, что когда-нибудь увидят.
Фурцева же как-то сбилась: ругать комсомольца, который принес пьесу в Театр Ленинского комсомола, было неловко. Радзинский это почувствовал. Екатерина Алексеевна сказала:
— Сядьте. Мы дадим вам слово.
И для начала предоставила слово своему первому заместителю. Александр Николаевич Кузнецов, в развитие аргументации шефа, сказал, что сейчас, когда среди несовершеннолетних такое количество абортов, не где-нибудь, а в Ленкоме (!) поставили пьесу о несознательной советской гражданке, которая «залезает в чужие постели».
Радзинский вновь взорвался. Поднялся и сказал:
— Там ничего этого нет. Вы просто не читали пьесу.
Фурцева закипела. Помимо «социального положения» Радзинский перебил человека, едва ли не втрое старшего по возрасту:
— Сядьте! И немедленно!
Радзинский сел.
Слово для продолжения проработки было представлено главному редактору газеты «Советская культура» Дмитрию Большакову, который опять заговорил про аборты и «шлюшку»[669].
— Ничего этого в пьесе нет, — перебил и его Эдвард Радзинский. — Вы тоже не читали пьесу.
Екатерину Алексеевну, судя по всему, происходящее изрядно повеселило:
— Я поняла. Вы решили сорвать наше заседание. Идите и выступайте.
Эдвард Станиславович был в ярости, но понимал, что говорить в ярости нельзя, необходимо строго аргументированное выступление. И Радзинский погрузился в пересказ пьесы и объяснение смысла своего произведения:
— Я не писал пьесу про «шлюшку». Я писал вечную историю про молодого человека, который ведет обычную, веселую и легкую жизнь, которую во все времена вели и будут вести молодые люди. И которую люди пожилые будут именовать «распутством» (на счастье Радзинского, Екатерина Алексеевна была на удивление не обидчива. — С. В.). Он вовлекает в эту жизнь случайную девушку и… и в нее влюбляется! И она тоже. История, тысячу раз рассказанная… И всегда новая! Но любовь — это обязательное пробуждение высокого, чистоты, это — бремя, страдание… Потому что если этого всего нет, то это скорее следует назвать собачьей страстью, мощным сексуальным порывом и прочим… Именно «прочим», но не любовью.
Фурцева, по позднейшему признанию Радзинского, «была женщиной. Прекрасной женщиной. В этом было всё. В этом, думаю, была и ее гибель…»[670].
Буквально через три минуты после начала рассказа драматурга Екатерина Алексеевна повернулась к Радзинскому, и по выражению ее лица Эдвард Станиславович понял, что министр его внимательно слушает. И на четвертой минуте Фурцева подала усталому путнику стакан воды.
— Не волнуйтесь, — нежно проворковала министр автору из комсомола. Радзинский как раз в это время обратил внимание на ее руки с рубцами от бритвы.
Фурцева умела признавать ошибки — свои и вверенного ей коллектива. На партсобрании Большого театра и Кремлевского дворца съездов Екатерина Алексеевна однажды (1966) прямо заявила, что в Министерстве культуры СССР есть бюрократизм, а когда актеры сделали удивленные лица, подчеркнула:
— А вы [что] думаете? Где его нет! Иногда решаем не со знанием дела. Искусство — такое море-океан! Нет человека, который бы всё знал, всё понимал и правильно решал[671].
Когда Эдвард Радзинский изложил свою позицию, Екатерина Фурцева долго молчала, а потом сказала:
— Как нам всем должно быть сейчас стыдно…
Радзинский было подумал: вот сейчас она закончит — «…что мы с вами не читали пьесы». Но тогда это была бы не Фурцева. В лучших традициях школы Джимми Лэнгтона Екатерина Алексеевна сделала паузу и сказала:
— …что мы с вами уже не умеем любить[672].
Эпилог закономерен. Эдвард Радзинский шел по улице со счастливейшим директором театра. Анатолий Колеватов, которому никак нельзя было отказать в прозорливости, предрек:
— Думаю, театров сто сейчас будут репетировать эту пьесу.
И допустил математический просчет, еще раз подтвердив предположение министра о том, что директор не был силен в статистике: постановок было сто двадцать.
16 июня 1964 года было наконец получено цензурное «добро» на выпуск спектакля[673], а 18–20 июня состоялись заседания Художественного совета Ленкома по обсуждению спектакля. Художественный совет был утвержден начальником Управления культуры Исполкома Моссовета Борисом Евгеньевичем Родионовым 23 мая 1962 года[674].
В целом пьеса понравилась всем участникам обсуждения, тем более что ее одобрила сама Фурцева.
— Ценный и нужный спектакль, — сразу выразил свою позицию один из корифеев Ленкома Владимир Всеволодович Всеволодов на первом заседании 18 июня. — Очень понравился настрой и дыхание спектакля.
— Пьеса отвечает на очень волнующий вопрос. Есть некоторая бездейственность в первом части. Вторая часть безупречна. В первой части нужны искорки второго плана — впечатление от Евдокимова у Наташи, — с умеренной критикой, однако положительно оценил спектакль Сергей Львович Штейн.
— Очень большая победа, — не скрывал своего восхищения перешедший в 1957 году в Ленком из Малого Юрий Осипович Колычев. — Чистый, насыщенный, необыкновенный спектакль.
— Строить обсуждения нужно на обсуждении работ актеров, на разборе спектакля, а не пьесы, и нужно любить актеров, — завершил первый день обсуждения Анатолий Колеватов[675].
Он был готов без тени иронии признать пьесу Эдварда Радзинского шедевром.
На следующем заседании, состоявшемся 20 июня, признанный мэтр советской драматургии Алексей Николаевич Арбузов рассуждал иначе:
— Дремучее искусство победило. Тема нравственности. Слишком много слез, и [актеры] теребят друг друга (в обилии слез на обсуждении упрекали Ольгу Яковлеву, хотя это, как видно, предназначалось Анатолию Эфросу. — С. В.), а поцелуи просто должны делать со знанием дела. Чувство меры в любви не нужно, это плохо.
Помимо деталей, Арбузов выразил недоумение тем обстоятельством, что сцены дуэтов, по его наблюдениям, не стали центром спектакля.
Однако после одобрения пьесы Екатериной Алексеевной Фурцевой высказанные им замечания воспринимались не иначе как придирки к молодому, но уже успешному коллеге.
Необходимость защиты Эдварда Станиславовича от нападок стала в