Лестница на шкаф. Сказка для эмигрантов в трех частях - Михаил Юдсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Непросто было разгадать строгий рисунок, красоту распорядка этой жизни, По кругу: в караул, спать, поел, выучил столько-то строк, в караул — всенощно бдеть. А когда же вы думаете? А мы завсегда думаем. Тяжелый стоячий труд. А банный ритм! Дни от помывки считали, как от катарсиса. День от Бани шмосьмой… Строем в микву! Я был «хадашонок» — новенький, несмышленыш, впавший в гнездо, но мною не помыкали, а всем миром радушно просвещали. Разве можно сравнить совершенно безумные безграмотные «информации» в Могучрати, обыкновенно по обычаю орусов-ломоносов заканчивавшиеся переломом переносицы («в нюх, по калке!») у оратора-татарвы — с интереснейшими, насыщенными общими беседами в Лазаревской комнате, где дух парит, попахивает. Здесь все свои. Все ласковы, на «ты», готовы помочь ради Лазаря, поддержать, подсказать. Родня! Чуть ли не пирожки пекут и угощают. Тут даже хлеб не режут, нет тут кислой чернухи, караваев черствых. Есть «пита» — такая мягкая лепешка, которую сворачивают в свиток и внутрь запихивают овощные очистки и мясные обрезки — скромную здоровую снедь. Доброта, пита. Товарищеское харчевание!
В казарме вообще царили дружелюбие и добрые нравы. Люди казармы — ух, эти милые, сердечные лица. Пархи-цветы — «прахим». Не зря и звенья так назывались: «незабудки», «лютики», «астры», «васильки». На дверях комнат были нарисованы они, где жили мы — стражи Садов, на здешнем жаргоне — садовникеры. На погонах у нас серебряные листочки и ягоды — звания. Мы ходим по сменам сторожить Сады от их обитателей. Нас пестует офицерство — отцы-командиры. Угловатая застенчивость этих немолодых людей, трогательная обаятельность, сердцеприимство, самозабвенный труд по выведению смены… Бывало, смотрю на дружинном смотре на личину полковника Леви — просто аполлонические лучи от него исходят. Свет добра вроде. А обращение!.. Человеческое, слишком (шибко) человеческое! Мягко сказал… Улыбаясь заметил… Иногда напустит эгиду суровости, да не выдержит и подмигнет: «Эх, жимолость, жимолость!» Или зовет меня зампотылу подполковник Рувим и — просительно: «Голубчик, не сочти за труд, сослужи службу, зашей мне карман». Показал — как. Я испоганил, руки-дырки. Утешил: «Да не казнись, сынок… Со всяким случается…» По-семейному так. В два часа пополудни в штабе играли на клавикордах. Повсюду читают вслух, ложки отливают, рисуют, выпиливают по древу — прямо телем-телемок! И писать — пиши на здоровье. Хоть на Кафедру, хоть куда. Этюды, опыты. Сколько влезет. Вдоль и поперек. Все дозволено. Никто не требует дневник, не грозит колом. И я пишу. Пишу, а зачем — все сгинет, пропадет… Никто мои записки коллеге Савельичу не передаст. Думаю, они оседают на полочке у замполита Авимелеха, он их складирует, подшивает (письма «на Кафедру»), может быть, раскрашивает эпистолы кисточкой и почитывает за вечерним чефиром. Да а кому вообще нужно то, что я пишу, эта «ильня», посюсторонние реляции, сей бедный бред с жалкими виденьями, выплеснутый на противень боевого листка, плохо пропеченное тесто текста… Один раз перепутал и просто пласт интимнейших цитат из сокровенного блокнота вывесил на стенке. Реакции — никакой. Прочли, почесались, прошли. Майор Авимелех содрал и уволок. Туда и дорога. Ну их к Храму!
Постепенно я совсем освоился в казарме — все стало привычным и знакомым, домашним даже, квазиродным (так называемый «казарменный оптимизм»). Безымянные места и вещи обретали различение и обрастали смыслами, Ребята меня уважали. Я был нарасхват. Со всех сторон слышалось, неслось:
— Милый Иль, ко мне!
— Иль, славный Иль, молодчина Иль!
— Тиша, дорогуша!
Тиша — это так меня дружески окликали, потому что официальное прозвище мое — Иль Тишайший. Возникло оно забавно. В одно из первых своих сторожевых дежурств взял я и полез к аразам за загородку — они там неположенно сбились в несложную кучку, шерстистые, плюшевые прямо, усиками шевелят — как бы переговариваются. Усоногие! Забавные зверушки, думаю, инфузории этакие, копошатся. Мной всполошенные тварьки! Дай, мыслю, рассмотрю поближе, Исава кусок. Понес им миску с кормом (объедки, огрызки) — много навалил, с верхом. Понесло меня! Расступились они как-то слаженно, ловко, а потом сомкнулись — я только за мечом потянулся, а они мне набросили сзади на голову какое-то вонючее покрывало и облепили, повалить норовят, меч вырывают. Миску выбили, все рассыпалось… Спасся бы я, один Лазарь знает, да на мое счастье наши ребята на вышках не совсем дремали. Здоровые были лбы из звена «анемоны». Сбежались, прикладами отбили. Суматоха! Сидел потом на песке, отхаркивался, дрожал весь. Ругался: «Ухтпечлаг!», кровь сплевывал, осколки зубов. Песок скрипел на зубах — это меня мордой возили. Пальцы тряслись. Хотел в лужу взглянуть — не поседел ли, — нет лужи. Песок один. Встал на ноги, шатаясь, огляделся — другие небеса! По-иному на мир смотрю. Глаза сузились, что ли?.. И зубы передние ребята прикладами вышибли второпях, одни клыки нижние остались. Попутно получил нахлобучку от начкара Гедеона — вышел тот, покачиваясь, из своей будки на бахче, поморщился брюзгливо:
— Засуетились, Иль. Полезли на трезвую голову, очертя, в одиночку… Помрачение озарило? И порвали б вас головорезы, кабы не верные товы. Грудь друга заслонила смело, сшейте спасибо, что зубами отделались.
А в казарме старшина Ермияга сделал выволочку. Прогудел сурово:
— Юп твою ж, ну куда не подумавши кинулся наобум Лазаря? Учу, учу, копыто араза тебе в глотку! Ну, ученые, етсы-китсы! Хорошо еще не погрызли, етсетера. И на коленке вон ссадина… Иди подую…
В общем, нагорело мне. Осрамился на всю дружину. Неудобно товам в глаза смотреть, стоя в углу, — провели на мякине, эх, архилох. Что называется, сходил к трифону! Полковник Леви, правда (старая тертуллианская гвардия!), объявил благодарность в приказе. А какой-то важный писец в штабе еще вскричал:
— Да эт прям непротивленец, глядь! Тишайший!
И — хряп — выдавили эти слова на смоченной глине и в табличку мне сразу занесли: «Тишайший». А в медальон кусочек пергамента вложили — «Тихий Страж», памятуй. В ходу у нас были всякие прозвища — Матвей Стерегущий, Марк Разгоняй, Яша Без. Кстати, они, ребята из моего звена, соседи по Квадрату нашей общей комнаты, к происшествию с аразами отнеслись по-разному. Марк, коренной республиканец, взрывной храбрец, выпускник Высшей школы им. Янкеля, считал, что тех самых, дефективных, теоретически давно пора пустить под нож. Ибо наше дело не стеречь их, а — стереть! Схоронить концы. И — зец, конец истории!
Бывало, лежим на койках после смены, в одних кальсонах — в казарме грозных «роз» не меркнет красота! — чешемся, рассуждаем, сказываем бывальщины, спорим, пока не сморит сон. Так Марк (он с бусырью) упрямо гнул свое, загибал филиппики — давал жару аразам заочно. Мое одностороннее отступление — «меч в песок» — он оценил на два с минусом.
— Без зазрения растерзать аразятину! Настрогать кружочками на сковородку! Для ча мы призваны — охранно-истребительный отряд, истребки?! — орал Марк. — Нету ж сладу! Аразяшкам только покажи палец, всю руку отхватят. Вон Иль-простак сунулся — пусть не возлюбя, но по-доброму — и пострадал! Полез — и был наказан. И мы еще его на совете дружины пропесочим…
Матвей — серьезный, звеньевой (закончил без отрыва Корпус Стражей), в своей оценке инцидента был более сдержан. Он напирал на то, что следует мягко признать примат пархов над тупыми приматами и что Страж, помимо всего, носитель лучей. Не зря отряд наш «Кол», что значит — голос, а дружина недаром «Барак», то есть молния. Голос молнии! Мы и есть. Стереотип же араза — да, безусловно, примитивный, лживый, вне морали. Темный, в крапинку. От лампочки прикуривает! Межушное пространство набито вакуумом. Инфантилизм, непросвещенность, вороватость. Сады эти — сплошное проблемное поле и неустанно нуждаются в пригляде и уходе. Однако «хождение во аразы» давно осуждено штабной наукой как бесперспективное…
— Это был — до тебя еще — один тут такой, Жора Отважный, — просветил меня Матвей. — Так он, дурашка, утверждал, что аразы нам вроде меньшие братья. Кузены как бы, без надела. Но он к ним близко не подходил. Издали доказывал. Потом его, глупыша, за разговорчики перевели в зоовзвод, а оттуда списали вчистую.
И у Марка, и у Матвея в дружине было немало сторонников. Приверженцы Марка — «выселенцы» — ратовали за то, чтоб восстать на аразов и выселить их всех, к Сету, в шмумерское царство, в Бур-тартар, на вечный дембель — спихнуть по лестнице из света, к 72 мокроцелкам, на 17-ю платформу… «Выселенцы» чтили заветы легендарных «Рассерженных Стражей», которые еще в начале Изхода метили очистить жизненное пространство — в аразовых Садах дабы не стать скотами, — и даже удалялись в добровольное изгнание подальше от соплеменных слюнтяев, провались они, жидкопометчиков. Апологеты же Матвея сетовали, что страсти по Марку с их аразоненавистничеством чрезмерно накладны, хлопот не оберешься гнобить, да и все действительно разумно заведено, не нам менять комбинаторику миропорядка, не Мудрецы, глядь, прости Лазарь. У этих все было заточено под разумный компромисс и звались они «разумники». Чью руку в этом споре держать, я никак не мог решить — оба хороши.