Владимир Набоков: американские годы - Брайан Бойд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Переполненный новыми замыслами, увлеченный новым рассказом, который немедленно просился на бумагу, Набоков в отчаянии попросил Веру написать Кэтрин Уайт:
Он наконец принялся за новый рассказ и возложил на меня все прочие дела. У него никогда еще не было так мало времени для занятий литературой. В этом отношении это, вероятно, худший год его жизни, и хотя он получает огромное удовольствие от своего большого курса и от реакции студентов, невозможность писать дурно сказывается на его настроении. Вещи, которые он почти что закончил, угасают одна за другой, оттого что у него нет времени воплотить их в нужный момент на бумаге68.
14 февраля вышло в свет «Убедительное доказательство». Критики встретили его на ура, публика проигнорировала. Моррис Бишоп наградил Набокова «дюжим комплиментом», которого тот не забыл никогда: «Некоторые твои фразы настолько хороши, что у меня почти что возникает эрекция — а в моем возрасте это, знаешь ли, немало»69. Сильнее всего читателям не понравилось заглавие книги. Эдмунд Уилсон считал его холодным. Набоков ответил: «Я пытался найти самое безличное из всех вообразимых названий, и это мне удалось. Но я согласен с тобой, что оно не передает духа книги. Я вначале перебирал разные возможности, вроде „Мнемозина, говори“ или „Край радуги“, но никто не знает, кто такая Мнемозина (или как она произносится), и К.Р. не передает стеклянного края — „Призматического фацета“ (прославленного в „Себастьяне Найте“)»70. Несмотря на коммерческую непригодность, с точки зрения Набокова лучшим названием книги было «Мнемозина, говори»: в образе Мнемозины, богини памяти и матери муз, соединились формальное эпическое начало, тема памяти как источника воображения, посвящение матери, которая с самого детства учила его запоминать и лелеять воспоминания, и даже страсть к бабочкам (в исправленном издании автобиографии на первой и последней странице Набоков поместил зарисовку Parnassius mnemosyne, одной из бабочек, порхающих по страницам книги). Вскоре после публикации «Убедительного доказательства» в Америке Виктор Голланц решил купить права на публикацию книги в Англии, но американское название совсем ему не понравилось. Опасаясь, что читатели в прокатных библиотеках не сумеют произнести «Мнемозина» и из-за этого не решатся попросить книгу, Голланц предложил заменить название на «Память, говори». Набоков согласился71.
XII
«Сестры Вейн»
5 марта он закончил новый рассказ, «Сестры Вейн», и начал диктовать его Вере. Пять дней спустя Набоков все еще правил его. 11 марта он проработал над рассказом весь день: «Закончен полностью, отпечатан, перепечатан, все три экземпляра выправлены к 12 пополудни»72.
В некий день под конец зимы преподаватель колледжа в маленьком городке штата Нью-Йорк прогуливается по улицам, вглядываясь в яркие капли, которые падают с тающих сосулек, бредет от свеса одной крыши к свесу другой, пытаясь уловить тени летящих капель. К концу дня эти попытки приводят его на окраину городка. Наступает час его обычного ужина, и он, оказавшись довольно далеко от заведения, в котором обычно ужинает, заходит в первый попавшийся ресторан. Выйдя оттуда, он какое-то время медлит, разглядывая рыжеватую тень счетчика автостоянки, окрашенную светом неоновой вывески ресторана. Тут-то около него и останавливается автомобиль, из которого выходит его знакомый, Д., и сообщает ему, что только что получил известие о смерти Цинтии Вейн.
Рассказчик перебирает свои воспоминания о Цинтии и ее сестре Сибил, слушавшей его курс французской литературы. Когда-то Цинтия попросила рассказчика выгнать Д. из колледжа, если он не порвет с Сибил или не разведется с женой. Без ведома Сибил рассказчик переговорил с Д., который и без того собирался прервать этот роман. На следующий день Сибил, сдающая экзамен по французской литературе, завершает написанную на ужасном французском экзаменационную работу припиской, извещающей о том, что она собирается покончить с собой: «Пожалуйста, Monsieur le Professeur[71], свяжитесь с та sœur[72] и скажите ей, что Смерть не лучше двойки с минусом, но определенно лучше, чем Жизнь минус Д.». Ко времени, когда рассказчик заканчивает проверку ее работы, он уже ничем ей помочь не может: Сибил успела покончить с собой. Месяц спустя, в Нью-Йорке, рассказчик часто видится с Цинтией, одаренной художницей, и узнает о ее увлеченности спиритизмом и о ее же теории «вмешательства аур… Она питала уверенность, что на ее существование влияет множество мертвых друзей, каждый из которых по очереди правит ее судьбой… На несколько часов или на несколько дней — кряду… все, что случалось с Цинтией после смерти определенного человека, приобретало, как уверяла она, его настроение и повадку».
Вернувшись домой в ту ночь, когда он узнал от Д. о смерти Цинтии, рассказчик, хоть он когда-то не без изящества порицал увлечение Цинтии потусторонним, не может заснуть — он боится, что вот-вот получит от Цинтии некий знак. Только на заре он соскальзывает в сон, так или иначе связанный с Цинтией, но безнадежно невнятный — даром, что она была художницей, с удивительной точностью изображавшей яркие, словно стекло, детали.
Лежа в постели, я обдумывал мой сон и прислушивался к воробьям за окном: кто знает, если их записать, а потом прокрутить назад, не обернется ли звучание птиц человеческой речью, произнесением слов, точно так, как последние, если их обратить, превращаются в щебет? Я принялся перечитывать сон — вспять, по диагонали, вверх, вниз, — пытаясь открыть в нем хоть что-то схожее с Цинтией, что-то причудливое, намекающее на мысль, которая должна же в нем содержаться.
Сознание выпутывало единичные, темные и лукаво емкие детали. Казалось, исчезающий смысл туманных излияний Цинтии, изменчивой набожности, томной изысканности искусственных акростихов смазывался чем-то едучим, тусклым, чужим и корявым. Все аукалось, мельтешило, облекалось туманом, мрело еле намеченной явью, — смутное, изнуренное, бестолково истраченное, лишнее.
Это один из лучших рассказов Набокова. Нет другого литературного произведения, которое демонстрировало бы такое острое зрение, позволяющее приметить все удивительные сюрпризы солнечного снежного дня. Однако проницательность совмещается в рассказчике, склонном к ничем не возмущенному довольству собой, со снисходительной критичностью в отношении других людей. Укрывшись, словно в спасительном прибежище, в своей отрешенности, он невозмутимо отмечает путаность чужих ему жизней: странность и неуравновешенность Сибил и ее отношений с Д., безобидное очарование Цинтии и тех, кто окружает ее в Гринвич-Виллидж. Повествование, начинавшееся с пристального изучения видимого мира, преобразуется в череду занятных рассуждений о невидимом, потустороннем мире и невозможности уловить хоть какие-то конкретные знаки его существования, как бы внимательно ни вглядывались мы, пытаясь их отыскать.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});