Владимир Набоков: американские годы - Брайан Бойд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Естественно, любовь Набокова к фразе проявлялась еще сильнее, когда он читал отрывки из текстов, выбранных им для лекций. Он прочитывал вслух большие куски из романов, время от времени отмечая особый взлет вдохновения: «Замечает, как „тускло горит тонкая свечка с огромным нагаром и вся оплывшая“. Если вы остались глухи к этой детали — лучше не беритесь за Диккенса!»42
Набоков обращал внимание на детали, застающие воображение врасплох, и главным его орудием в аудитории был дар вербального сюрприза. Три-четыре раза в семестр он мог
упомянуть «страсть ученого и точность художника», помедлить мгновение, словно он сам себя не расслышал, потом спросить издевательски-озадаченным тоном: «Я ошибся? Может, я имею в виду „страсть художника и точность ученого“?» Еще одна пауза, весело вглядывается в наши лица сквозь оправу очков, словно ожидая ответа, — затем: «Нет! Страсть ученого и точность художника!»43
Он никогда впрямую не говорил студентам, что он сам писатель, а давал им догадаться. Сочиняя «Госпожу Бовари», Флобер писал «от восьмидесяти до девяноста страниц в год — такой человек мне по душе». Стиль Стивенсона, заметил он однажды, «даже более напыщен, чем мой». «В поисках утраченного времени» не автобиография, а «чистая выдумка Пруста, как „Анна Каренина“ Толстого или „Превращение“ Кафки и как Корнельский университет превратится в выдумку, случись мне когда-нибудь описать его»44.
Он не ждал от студентов ни особо высокого культурного уровня, ни цепкости ума, но не соглашался спускаться с высот своего воображения: однажды, когда его пригласили выступить в другом колледже, он написал: «Я не умею „опускаться“ до уровня аудитории»45. Он использовал любую возможность расшевелить воображение студентов — своим языком, своими мнениями, даже своим артистизмом. Каждый год он заново переживал предсмертные страдания Гоголя:
…как безграмотные врачи то пускали ему кровь, то давали слабительное, то погружали в ледяные ванны… Гоголь такой истощенный, что сквозь живот можно было прощупать позвоночник, шесть толстых белых кровопускающих пиявок, присосавшихся к его носу… Гоголь умоляет убрать их: «Пожалуйста, снимите, снимите, уберите!» Утопая за кафедрой, ставшей ненадолго ванной… Набоков эти несколько мгновений был Гоголем, вздрагивал и трясся, его руки держал могучий санитар, голова была запрокинута назад от боли и ужаса, ноздри раздуты, глаза закрыты, мольба заполняет большой, затихший лекционный зал… Затем, после паузы, Набоков хладнокровно говорил: «Хотя сцена неприятная и с надрывом, который я считаю предосудительным, необходимо поразмышлять над ней, чтобы выявить любопытно физическую сторону гения Гоголя»46.
IX
Набоков подчеркивал, что искусство должно апеллировать к воображению, а если нет, это просто плохое искусство. Именно поэтому один нравственный порок он критиковал с неприемлемой для большинства университетских преподавателей прямотой. В начале учебного года он между делом упомянул пошлость, «поднял глаза, притворно удивляясь, что мы не знаем этого слова, затем объяснил, что это особое русское слово (настолько же непереводимое, как и английское „corny“[63], с таким же богатством контекстуальных значений и почти полным отсутствием собственного, как и „camp“[64], — сложная разновидность вульгарности»47. Раз в год он читал лекцию о пошлости или мещанстве, знаменитая дата в календаре, когда в лекционный зал стекались толпы случайных слушателей[65].
Он серьезно относился к этому понятию. Больше всего он ценил освободительную силу воображения, «озноб», который мы можем ощутить, «а каким отделом мозга или сердца — неважно. Мы рискуем упустить лучшее в жизни, если этому ознобу не научимся, если не научимся привставать чуть выше собственного роста, чтобы отведать плоды искусства — редчайшие и сладчайшие из всех, какие предлагает человеческий ум». Мещанство он считал диаметрально противоположным качеством: отсутствием воображения, привычкой принимать вещи как должное или из вторых рук, стремлением соответствовать, желанием производить впечатление с помощью лживых и дешевых ценностей. Он говорил о мещанстве Скимпола в «Холодном доме», Чичикова в «Мертвых душах», Омэ в «Госпоже Бовари», но при этом подчеркивал, что мещанство живет и в окружающем его и его слушателей мире, в мире рекламы, в мире самодовольной современности: «Сегодня, разумеется, пошляк может мечтать о стекле и стали, видео и радио, замаскированных под книжные полки»48.
В других случаях, когда он также говорил о нелитературных ценностях, слова его звучали особо убедительно оттого, что он не считал призыв к духовному совершенствованию обязательной частью благочестивого декорума литературных штудий. Вот как он начинал разговор о «Превращении» Кафки:
Можно отвлечься от сюжета и выяснять, как подогнаны одна к другой его детали, как соотносятся части его структуры, но в вас должна быть какая-то клетка, какой-то ген, зародыш, способный завибрировать в ответ на ощущения, которых вы не можете ни определить, ни игнорировать. Красота плюс жалость — вот самое близкое к определению искусства, что мы можем предложить. Где есть красота, там есть и жалость, по той простой причине, что красота должна умереть: красота всегда умирает, форма умирает с содержанием, мир умирает с индивидом. Если «Превращение» Кафки представляется кому-то чем-то большим, нежели энтомологической фантазией, я поздравляю его с тем, что он вступил в ряды хороших и отличных читателей49.
Но прежде всего Набоков подчеркивал значение искусства как средства стимуляции воображения и способности восторгаться творческим духом — и художников, и всего мира. В конце курса он объявлял: то, что он попытался привить студентам, а именно умение читать великие романы, быть хорошими читателями хороших писателей, вряд ли сослужит им службу в решении повседневных проблем. «Но они вам помогут — при соблюдении моих инструкций — испытать чистую радость от вдохновенного и точно выверенного произведения искусства; от самой же этой радости появится тот истинный душевный покой, когда понимаешь, что при всех ошибках и промахах внутреннее устройство жизни тоже определяется вдохновением и точностью»50.
X
Лекции по европейской литературе начались в конце сентября 1950 года с «Мэнсфилд-парка». Набоков велел студентам прочитать произведения, упоминавшиеся героями романа: «Песнь последнего менестреля» Скотта, «Задачу» Каупера, некоторые эссе Джонсона из «Бездельника», «Сентиментальное путешествие» Стерна и конечно же пьесу, которую молодежь репетирует в Мэнсфилд-парке, — «Обеты влюбленных». Он также давал подробные исторические комментарии к тексту. Кажется, он занимался всеми этими литературными и историческими подробностями, чтобы как можно меньше вдаваться в текст самой Остин, но при этом научить студентов читать вникая во все подробности. Ибо, хотя Набоков и старался скрыть это от студентов, автора «Мэнсфилд-парка» он так и не полюбил.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});