Репортажи с переднего края. Записки итальянского военного корреспондента о событиях на Восточном фронте. 1941–1943 - Курцио Малапарти
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вплоть до последнего времени город пребывал под властью нависших над ним божественно прекрасных «белых ночей». Но теперь, с приходом плотных осенних туманов, они неохотно уступали место живописным зеленоватым сумеркам. В этом постоянном полумраке в силуэтах финских солдат, перебегавших с места на место среди деревьев, ощущалось что-то призрачное. И русские дозоры, время от времени показывающиеся вдоль сияющей кромки берез леса, в нескольких сотнях метров от нас, двигались будто в летаргическом сне, будто смертельно устали за шесть месяцев непрекращающегося света. Но теперь уже очень скоро на нас снова надвинется зима с ее постоянной ночью.
Я хотел бы на досуге описать грусть здешнего холодного влажного лета, которое пришло за прошлой суровой зимой. Я хотел бы иметь возможность описать монотонное бормотание осеннего дождя на листьях, на жестяных крышах зданий, на непромокаемой ткани солдатских плащей, на блестящих крупах лошадей. И я хотел бы рассказать о великом городе в том виде, в каком он предстает передо мной сегодня, в этот мягкий день поздней осени через прямоугольное окошко укрытия в передовой траншее у Белоострова. Маленькое окошко с рамой из березовой древесины. Через это маленькое оконце со слегка затуманенным стеклом город предстает каким-то бесцветным и увядшим, он кажется меньше, он как будто находится дальше, чем есть на самом деле. Заключенный в рамки этого окошка, он похож на старую картину, висящую здесь на стене, – запыленную картину с несколькими пятнами плесени на поверхности.
В верхнем правом углу картины небо несколько хмурое. Это мрачное небо, освещенное то здесь, то там будто лужицами ярко-голубого света, – как если бы река (возможно, то, что я здесь вижу, и есть отражение Невы) разлилась и залила небо, затопила небесные равнины, и теперь на них разбросаны островки облаков, настоящий прозрачный архипелаг, повисший прямо в воздухе. Я внимательно изучал, какого цвета небо, какого цвета крыши домов и деревья. А потом начал задавать себе вопросы: неужели серый цвет является доминирующим на этом пейзаже, на этом старом полотне? Или нет, это скорее розовый, разбавленный неопределенными мазками зеленого и темно-коричневого, различимый в рассеянном синем мерцании листвы? Город выглядит, будто он изображен художником в момент усталости и ожидания будущего, именно в тот момент неопределенности, когда не только люди, но иногда и неодушевленные предметы как будто оглядываются назад с сожалением, стремлением к чему-то, тоской по прошлому, к тем временам, одновременно счастливым и печальным, что ушли навсегда; или в момент полного разочарования в прошлой жизни. Да, именно так: разочарование. В душе Ленинграда что-то увяло, что-то умерло.
Осторожный и пристальный взгляд на лучи света, которые падали с неба, отразился в этой картине, во всех ее деталях и тенях; он во многом может указать на причины этого разочарования, настолько тесно связанного с той летаргией, которая в некоторые моменты дня будто опускается на окрестный ландшафт, чтобы постепенно ввести его в игру света и тени, будто природа готовится умереть, будто жестокая участь угрожает жизням растений и животных, заколдованным силуэтам деревьев, скал, рек, озер и облаков. Может быть, это тень войны наложилась на отраженный свет старой картины? Или, может быть, это присутствие чего-то более глубокого, аура, эмблема чего-то более фундаментального, тайного, фатального?
Если посмотреть через затуманенные пятна на маленьком окне моего убежища в передовой траншее у Белоострова, можно разглядеть город, его контуры на сером горизонте. Вот уже почти год, как я являюсь свидетелем этой осады, и все же я понимаю, что глазами простого наблюдателя нельзя охватить колоссальную трагедию Ленинграда. Здесь к настоящему моменту война приняла ее нынешнюю форму, свойственный ей характер. Она стала почти чуждой и непонятной для нас, чья задача состоит в том, чтобы описывать ее. Сейчас она представляет собой скорее живописную картину, а не драму, старую выцветшую картину. Здесь больше, чем на каком-либо другом участке фронта, она принимает форму и значение антитезы, не того привычного, слишком простого противопоставления Востока и Запада, Азии и Европы, но скорее схватки двух противоборствующих сил, что столкнулись на границах западной цивилизации. Здесь Запад лицом к лицу столкнулся с самим собой, и это столкновение произошло в самой чувствительной и уязвимой точке – точке, где самая отсталая и самая передовая цивилизации Европы встречаются, оценивают одна другую и противостоят друг другу.
Было бы мало проку в простом повторении слов Андре Жида в его книге «Возвращение из СССР»: «Все, что я любил в Санкт-Петербурге, мне дорого в Ленинграде». И действительно, как можно понять трагедию Ленинграда, олицетворяющую трагедию всей России, если не охватывать одним взглядом и не объединять вместе не только дворцы и соборы, замки, парки, памятники имперского города, но и здания из бетона, стали и стекла, заводы, школы и больницы, а также, прежде всего, рабочие кварталы, эти застывшие строгие блоки прямых, стройных, холодных высоких зданий, устремившихся вверх в пригородах бывшей царской столицы и даже в самом центре города? Потому что невозможно отделить в судьбе Ленинграда то, что является «имперским», от того, что считается «пролетарским», то есть то, что считается «святой Русью», от коммунистической атеистической, научной и технической России. Судьба Ленинграда является необычным примером связи и логики времен. «Окно», открытое Петром I Великим в Западную Европу, является не более чем окном в грустный мир бурлящих машин, в стерильный хромированный мир технологий. Жест царя, который открывает «окно из Санкт-Петербурга» в российской стене, предвосхитил цели революции Ленина, который желал сделать город Петра I Великого не столицей азиатского государства, а столицей пролетарской Европы.
Массивные красные здания «Красного путиловца» теперь разделили судьбу Зимнего дворца, Таврического дворца и Исаакиевского собора. Стальные машины, неподвижно застывшие на покинутых заводах[112], теперь отражают не золоченую мебель в залах императорских дворцов и особняков знати, что стоят вдоль Фонтанки. Портреты Ленина, Сталина, Урицкого и Кирова, висящие на стенах заводов, школ, училищ, столовых и рабочих клубов, теперь навевают то же чувство печали об ушедшем, что и портреты царей, князей, бояр, генералов, адмиралов, послов и придворных, что висели на стенах вестибюлей и залов Зимнего дворца и Адмиралтейства. И даже фигурки русских солдат, которые я вижу из окошка моего укрытия, отчетливо вырисовывающиеся в ходах сообщений траншей прямо напротив меня, у железной дороги, похожи на выцветшие изображения на грани прошлого, той пользующейся теперь дурной славой «прежней эпохи»: лишенные жизни изображения, уже ушедшие за грань времени, того времени, в котором мы живем. (Война стирает вехи прошлых лет. Осада Ленинграда кажется теперь не более чем отдаленным эпизодом, что относится к давней истории.) Они похожи на человеческие фигурки, которые художник помещает на краю полотна, чтобы соизмерять масштаб, соблюдать пропорции к окружающему ландшафту. Я пытаюсь сказать, что в этой войне солдаты воспринимаются не более чем единица измерения, стандарт для сравнения.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});