Следствия самоосознания. Тургенев, Достоевский, Толстой - Донна Орвин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Прочитав исповедь Ставрогина и побеседовав с ним, Тихон с горечью признается: «…меня ужаснула великая праздная сила, ушедшая нарочито в мерзость»[610]. Тургенев, Достоевский и Толстой поразили и ужаснули викторианских читателей изображением силы человеческой витальности, способной овладеть разумом и совестью даже хорошего человека, как мужчины, так и женщины. Вместе с тем, однако, русские писатели были старомоднее некоторых западноевропейских литераторов в настойчивом стремлении обнаружить нравственные начала даже у самых развращенных представителей человеческого рода. Взгляд изнутри позволяет увидеть, что их поведение имеет свои «причины» и что они дистанцируются от зла; все они в той или иной форме способны испытывать стыд. Хотя Позднышев в своих признаниях в чем-то оправдывает убийство жены, он его стыдится и навязчиво изобличает в исповедях незнакомым людям. Несмотря на то что Ставрогин отрицает чувство стыда, ему тоже стыдно за насилие над Матрешей; повторяющееся появление ее призрака позволяет предположить, что это так[611]. Даже Смердяков в «Братьях Карамазовых» нуждается во внешней поддержке после отцеубийства, и, поняв, что Иван Карамазов ее не обеспечит, он ощущает присутствие в комнате «Провидения»[612].
Зло, как и добро, относится к сфере человеческого разума. В толстовском «Отрочестве» «любопытство» и «плотские инстинкты» подростка доминируют в нем только тогда, «когда будущее представляется человеку в столь мрачном свете, что он боится останавливать на нем свои умственные взоры, прекращает в себе совершенно деятельность ума и старается убедить себя, что будущего не будет и прошедшего не было». Если бы он задумался о последствиях, полагает Толстой, он не поджег бы свой дом и не убил бы спящего отца. Но зачем ему вообще думать о совершении этих деяний? Контекст «этого несчастного дня» для Николеньки, в течение которого, казалось, все развернулись против него, наводит на мысль, что его фантазии вызвали страх и гнев оскорбленного «я». Если злые импульсы естественны, то так же естественны и добрые импульсы любви и самопожертвования. Как я пыталась продемонстрировать в этой главе, они имеют один и тот же психологический источник. Первопричиной возникновения как добра, так и зла является страх смерти и уничтожения «я». Тургенев продемонстрировал это в сцене у стога сена в «Отцах и детях», когда Базаров впервые признает собственную смертность и резко спорит и ссорится с Аркадием. Вот почему повествователь в «Бесах» начинает русскую байроническую родословную Ставрогина с декабриста Лунина с его страхом смерти; хотя Ставрогин далеко опередил Лунина в диалектике мужества и гордости, он не избавился от этого страха. Связь диалектики гордости со страхом смерти объясняет также и ставрогинскую одержимость временем при совершении его чудовищных преступлений[613]. Он демонстрирует осознанный самоконтроль и свободу от тирании событий в способности отойти в сторону и зафиксировать индивидуальность каждого момента. Сама смерть – конец времени в любой жизни – остается фундаментальным фактом жизни, который среди всех животных способны предвидеть только люди и одержать победу над которым способно только христианство с его идеей бессмертия души. Для Достоевского христианство решает проблему фундаментальной неполноты, нецелостности человеческой души; те, кто верует в бессмертие души, не испытывают злобы, свойственной атеистам Достоевского, или по крайней мере сопротивляются ей.
Заключение
Размышлять о себе русские начали одновременно со стремлением стать современным народом. Одним из самых очевидных следствий национального самоосознания является преобладание в русской прозе психологического анализа как инструмента для понимания поведения человека. Тургенева беспокоило влияние подобного подхода на сам предмет анализа. Когда, например, он писал об этом применительно к прозе Толстого, то отметил, что в больших дозах анализ годится далеко не для каждого персонажа.
И насчет так называемой «психологии» Толстого можно многое сказать: настоящего развития нет ни в одном характере <…>, а есть старая замашка передавать колебания, вибрации одного и того же чувства, положения, то, что он столь беспощадно вкладывает в уста и в сознание каждого из своих героев: люблю, мол, я, а в сущности ненавижу, и т. д., и т. д. Уж как приелись и надоели эти quasi-тонкие рефлексии и размышления, и наблюдения за собственными чувствами! Другой психологии Толстой словно не знает или с намерением ее игнорирует[614].
Метод Толстого подходит для Олениных и князей Андреев Болконских, героев его прозы, но не для тех, кто менее занят самоанализом и самоосмыслением[615]. (И сам Толстой признал это, отказавшись от психологического анализа в поздних рассказах для народа.) Уделяя столь пристальное внимание внутренней жизни, писатель преувеличивает ее значение в большом человеческом сообществе и в мире. У Тургенева были основания для обвинения Толстого и особенно Достоевского в искажении правды конкретной ситуации уже потому, что они придавали слишком большой вес сфере субъективности. В результате они способствовали разрастанию индивидуализма за ту грань, до пределов которой он мог комфортно вписываться в широкий мир людей и природы. Тургенев имел основания говорить, что именно литература привела людей на койку психиатра, где они получили возможность жаловаться, что их никто не любит. На самом деле, как демонстрируют великие русские писатели, никто не любит нас так сильно, как мы сами; это неизбежный жизненный факт. Но человеческое эго сильно прибавило в весе отчасти благодаря его легализации в психологии, что привело к разрушению традиционной морали, основанной на законах, ограничивающих свободу самовыражения. Тургенев протестует против психологизации мира, в которой он как один из основателей русского реализма волей-неволей участвует. Он напоминает нам, что писатели могут изменять мир, пытаясь его описать; конечно, и он, и его русские собратья по перу именно это и делали.
Влияние русской психологической прозы на мировую литературу выразилось в первую очередь в укреплении авторитета индивидуального голоса субъекта. Даже для Толстого свобода вне морали составляет сущность жизни каждого индивидуума, хотя он и предпочитает в своем творчестве не выдвигать этого на первый план;