Жизнь Муравьева - Николай Задонский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Муравьев только что успел перевести войска из-за Дудергофской горы на равнину и построить их на худшей позиции, как подоспела кавалерия Белорусского корпуса и по приказу царя с ходу яростно атаковала правый фланг.
Муравьев верхом на коне, сопровождаемый адъютантами, стоял на избранной им высотке и наблюдал в подзорную трубу за происходившим сражением. Войска вверенного ему корпуса действовали из рук вон плохо. Ведь это была все та же лишенная боевой инициативы, малоподвижная, воспитанная для парадов николаевская армия. Жалонеры занимали неправильные линии. Пехота без толку сгрудилась у переправ. Генералы суетились, приказывали стрелять из пушек куда попало. В свою очередь, не было порядка и в неприятельских войсках. Опытным глазом окинув местность, Муравьев невольно подумал о том, что достаточно было бы несколько эскадронов, чтобы внезапной контратакой откинуть и прижать к переправам неприятельскую легкую кавалерию и кирасир, теснивших правый фланг. И в конце концов, видя, что войска его корпуса смешались и вот-вот начнется паническое бегство, он не выдержал. «Я взял тогда четыре эскадрона из отряда Шильдера, оставшегося в резерве, – записал он, – и атаковал кавалерию, которую погнал назад, припирая к речке и переправе, причем сделался у них такой беспорядок, что все перемешалось: кирасиры с легкою кавалерией и с артиллерией. Я, забывши в эту минуту цель, для которой вывел войска с Дудергофской горы, едва не вогнал их всех в болото». Видя начавшийся разгром, император приказал ударить отбой. С красными пятнами на лице, едва сдерживая злобу, выехал он вперед и приказал подозвать Муравьева. Императора окружали иностранцы, и при них обуревавшие его чувства приходилось сдерживать и говорить совсем не то, что хотелось.
– Я благодарю тебя за успешные действия, – отводя взгляд, сквозь зубы произнес он глухим голосом, – маневры считаю законченными, прошу войска отослать в лагеря для отдохновения…
Предположенные петергофские увеселения не состоялись. Гвардия возвратилась в Петербург. Толкам самым разноречивым не было конца. Император, потрясенный неудачей, неделю не показывался на разводах. Штабные генералы, по обыкновению, старались сваливать вину на подчиненных. Молодые офицеры, участвовавшие в маневрах, восторженно говорили о смелости и стратегическом искусстве Муравьева.
А он стремился как можно быстрей выбраться из столицы.
Отпуская его к месту службы, император сказал сдержанно и многозначительно:
– Ну что ж, Муравьев, поезжай с богом… На маневрах ты показал себя хорошим командиром, и меня, и всех перехитрил, а как в корпусе своем управляешься, на будущий год посмотрим… Готовься!
… Никаких иллюзий Муравьев не питал. Затаенная неприязнь императора была совершенно очевидной. И все дальнейшее произошло так, как можно было предвидеть.
Смотр войск Пятого пехотного корпуса состоялся на юге, близ Вознесенска. Муравьев уже при первой встрече с приехавшим царем отметил, как трудно скрывать ему свои неприязненные чувства, а по злорадным ухмылкам придворных догадался, что расправа с ним предрешена.
Император заметил, что в Минском полку «люди топают слишком крепкою ногою, а при становлении ружья к ноге стучат» и, проходя церемониальным маршем, в некоторых батальонах «солдаты потеряли равнение». Царь воспользовался для сведения личных счетов этими ничтожными причинами. Не дождавшись окончания смотра, он в раздраженном состоянии удалился в отведенную для него квартиру. И сейчас же вызвал к себе Муравьева.
– Полк ваш не дурен, – сказал царь и, сделав короткую передышку, возвысил голос, – нет, полк не дурен, а гадок, скверен, я в жизни моей такого не видел, хуже самого последнего гарнизонного… Какие отличия полк имеет? – задал он неожиданный вопрос.
– Георгиевские знамена и трубы за войну Отечественную, – промолвил Муравьев.
– Вот видишь! Значит, был когда-то неплох, a y тебя потерял всякий вид. Скоты, шагать разучились!
– Осмелюсь заметить, ваше величество…
Но царь слушать оправданий не стал. И, сам себя распаляя, продолжал гневно:
– Ты губишь мне корпус! Твоя голова, видно, набита чем-то другим, а не служебными интересами! Ты много пишешь, говоришь, поучаешь, а ничего не делаешь!
Гнев его с каждой фразой усиливался. Черты лица исказились. Губы дрожали. Вся столько времени скрываемая неприязнь нашла наконец-то выход. А Муравьев стоял молча, с окаменевшим лицом и не спуская глаз с царя, и эта выдержка, за которой чувствовалась непреклонная твердая воля, возбуждала еще больше бешенство императора.
– Я из тебя выбью мятежный дух, я тебе докажу, что я твой государь! – брызгая слюной и сверкая глазами, кричал царь. – Не думай, что я не могу без тебя обойтись, я не посмотрю на прежние твои военные заслуги, не посмотрю на данное мною тебе звание генерал-адъютанта…
Муравьев понимал, что возражать бесполезно, и не собирался этого делать, но тут как-то непроизвольно правая рука потянулась к золотой бахроме эполет, и, не узнавая собственного голоса, он промолвил:
– Я не домогался сего лестного звания и, если вам угодно…
Еще одно мгновение, одно судорожное движение руки, и тяжелые эполеты с царскими вензелями полетят к ногам взбешенного императора. Взгляды их скрестились в безмолвном, жестоком, смертельном поединке. Еще одно мгновение! И царь прохрипел:
– Ступай! Не хочу тебя больше видеть!
Муравьев был отрешен от должности командира корпуса, лишен звания генерал-адъютанта и удален со службы.[48]
10
Вопрос, который недавно еще так волновал Наталью Григорьевну, разрешился весьма просто. После удаления со службы Муравьев пробыл с семейством некоторое время у отца в Осташеве и, тяготясь непривычной бездеятельной жизнью, сказал однажды жене:
– Доходами с твоей скорняковской отчины, ты знаешь, пользоваться для себя не считаю возможным, однако я охотно бы туда переехал при некоторых условиях…
– Какие же это условия, друг мой? – заинтересовалась жена. – Я что-то должна сделать?
– Выдать мне полную доверенность на управление имением. Я не буду в таком случае даром есть хлеб и превращусь, по примеру батюшки, в добросовестного и образцового сельского хозяина…
– Так я буду очень рада, делай, пожалуйста, все, что найдешь нужным, я заранее соглашаюсь на все твои условия…
– Подожди, подожди, Наташа, выслушай с начала до конца, есть еще одно щепетильное дело, – проговорил он. – Тебе известно, что я всегда был противником деспотизма и рабства, и не мне на старости лет поступать против своих убеждений… Батюшка предлагал мне не разхозяйствовать в Осташеве, но я отвергал сие, так как высвободить мужиков из крепостного состояния, чего я желаю, он опасается…
– Боже мой! – не сдержав переполнявших ее чувств, воскликнула Наталья Григорьевна. – И ты мог думать, что я буду тебе возражать в таком благородном деле? Неужели я похожа на помещицу? Право, ты меня обижаешь, дорогой…
Муравьев подошел к жене, молча благодарно обнял ее и крепко поцеловал.
Переезд в Скорняково вынуждался и некоторыми другими, неожиданно возникшими причинами. Появление в Москве попавшего в царскую опалу всем известного талантливого генерала вызвало у людей невольно сочувственное к нему отношение. Разговорам, сплетням и слухам не было конца. И каждое неверно растолкованное или даже не сказанное им слово, дошедшее до тайной полиции, могло иметь для него дурные последствия.
Обер-полицмейстер Цинский, хорошо знавший Муравьева-старшего, встретив его, сказал прямо:
– Сына вашего, Николая Николаевича, многие полагают принадлежащим к оппозиции. Надо бы как-то рассеять невыгодные для него слухи.
Встревоженный отец передал этот разговор сыну и посоветовал:
– Сочини письмо ко мне, выразив в нем верноподданнические чувства… Я буду везде, где нужно, опровергать твоей эпистолой всякие превратные толки…
– Средство, вами предложенное, батюшка, не из новых, но я поступлю по совету вашему, многим легковерным письмо поможет связать языки, – согласился Муравьев. – Замечу, однако ж, что для правящих лиц образ мыслей моих, в письме высказанный, вряд ли будет свидетельством искренности моей, ибо они знают, что наружные уверения, мною им показываемые, – нисколько не означают душевного уважения к ним, чего они и не заслужили.[49]
Письмо, в котором Муравьев объяснял отцу, что удалился с военной службы лишь потому, что «не мог перенести мысли о потере доверенности государя» и что, «оставив военное поприще, он остался верноподданным его», было написано, но большого значения не имело. Не очень-то верил народ в преданность самодержцу опального генерала. В общественных собраниях показывался он редко и ничего предосудительного не говорил, зато часто видели москвичи, как и куда ездил он на осташевской паре рослых гнедых рысаков, примечали и судачили: