Производственный роман - Петер Эстерхази
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну, что там говорить, мастер — чудное создание. Сядет или встанет где угодно, во всяком случае, среди людей серьезных, которые за деньги, из энтузиазма или по другим легко понятным причинам выполняют — иногда, бывает, и небезупречно! — свою работу, и вдруг возьмет и скажет: «Вчера в «Глухую рыбу» играли, я наконец-то занял первое место». Вздыхает и со скрытой гордостью оглядывается по сторонам. Не будем подробно разбирать последствия такой краткости. О чем здесь речь? «О композиции Мастер-Миточка». — «Мы — две глухие рыбы». — «Карп». — «Ладно, только плавники держи как следует». Она держит как следует. «И тогда, друг мой, надо начать ходить по комнате, бесшумно, мелкими шажками, в отчаянье раскрывая рот. Это и есть глухая рыба». В жюри — Фрау Гитти, она строга, неподкупна. Миточка занимает первое место, мастер — второе. И в таких случаях он подробно разъясняет ценность серебряной медали, потому что «голубушка, в случае с таким строгим жюри вполне может случиться так, что ты будешь на втором месте. Это тоже нада цанить». Так он подготавливает девочку к жизни. И в самом деле, наступил момент, когда первое место занял мастер. Но поучительного примера из этого, хе-хе, не вышло, потому что Миточка Дейна в свою очередь второй не стала. «Папочка, я не глухая рыба, я Дора». Пиф-паф.
Вернемся к нашим баранам, прохладному воскресенью сентября месяца, — тот день начался уже утром. «Это не глупость. Ведь сколько таких дней, которые даже в полночь не…» Мастер проснулся точно в полвосьмого. Продолжительное потягивание сопровождалось незнакомым треском. «Знаете, друг мой, — сказал он на более поздней стадии, — знаете, такое, наверное, ощущает на войне солдат: протянет было руку за подарком маркитантки, каковым является сама маркитантка, когда: тра-та-та-та-та. Волосы у молодого солдата вздрагивают, как будто под дуновением ветра, но больше ничего не происходит». Ничего? «Ничего. Но всем очень страшно».
«Блин, — сказал он после озадаченной паузы, — это кровать!» Фрау Гитти посмотрела на него снизу вверх сонными глазами. Мастер вновь подивился на утреннюю разглаженность женского лица, свежую красноту рта, ослепительную (не в том смысле, разумеется!) черноту глаз, мягкие дуги бровей, доверительную нейтральность носа (сов-вершенство!) и усталую белизну лба; он, мастер, просыпается каждый раз измятым, как бульдог. Правда, на лице ее уже появилось несколько складок — исчезла свежесть гимназических лет. «Ты все хорошеешь». — «Шпунты», — шепнула женщина со знанием дела. «Что-что?!» — «Деревянные кобылки». От этих слов он расслабился. «Хорошее слово. Деревянные кобылки». Но было не до искусства, к сожалению, — добавлю я.
С великой осторожностью выполз он из постели. Беглым взглядом окинул пространство: тапок не видно. В конце комнаты на грани бодрствования и сна причмокивала Бойго Дикич. Рекомендовалось соблюдать тишину (ту самую). Мастер был не рад такому повороту дела, с тапками: он не любил, когда приходилось касаться основания унитаза, стоя перед ним в ожидании расслабления по-утреннему тугого полового органа» — и шаря правой ногой вокруг в поисках желтого губчатого коврика (о котором мастер то и дело думает: это полотенце, упавшее полотенце), поскольку холод от холодной каменной плитки взбирался до колен. «Знаете, mon cher ami, стоять, пока не переключатся каналы». (Вновь меня одолевают сомнения. Входит ли на самом деле в задачу хроникера настолько прослеживать события приватной жизни? Вероятно, я уже упоминал: ничто так не чуждо мне, как создание записок типа «великий человек в быту». Однако я, скорее, надеюсь на то, что рано или поздно в частной жизни блеснут гуманистические залежи. И тогда уже… «Спасайся, кто может!»)
«Из-под стула припустили в направлении стены два старых кеда. За ними тянулись ворсистые, замусоленные шнурки. Носок левого просил каши, как будто хозяин его был левшой. Наши наполненные ужасом взгляды встретились. Матьвашу! Им было страшно, мне тоже было страшно, но им страшнее. Они поскрипывали в углу, чуть ли не кусая друг друuа и стену. И смердели».
Мастер примирился было с неизбежностью, когда заметил, что из-под упавшего листка рукописи и снятого журнала «НАДЬБИЛАГ» выглядывает заломленный задник кеда. Он всунул в них ноги вместо тапочек и зашаркал из комнаты. На носке левого кеда ткань, как на ране, разошлась, создавая впечатление, будто мастер — левша, хотя он — правша, и как раз-таки шаг, производимый этой ногой, влечет за собой второй, который таким образом продирается. «Мышь?» — тихо спросила мадам Эстерхази. «Что-что?» — спросил он, судя по форме вопроса раздраженно. «Это не мышь шуршит?» — «Нет. Не мышь. Тапки. Точнее, кеды». — «Тапки?» Мастер подтвердил: «Тапки». — Подобный вихрь вопросов, раздражения, недоразумений и нежностей требовал разъяснений. В то время в родительском доме мастера развелось много мышей. Они появлялись каждый год, но на этот раз их развелось много. Мать мастера, многое на своем веку повидавшая и испытавшая и, прямо скажу, замечательная женщина, экспериментировала с изысканными средствами. Сначала, естественно, отправила «седовласого, старика-отца» мастера за официальной мышеловкой. Но из этого ничего не вышло. «Подпорка», — вздохнула мать, обращаясь к мастеру, когда он прилег отдохнуть после утомительной тренировки. «Послушай, сынок, — сказал отец, поспешивший жене на помощь, поскольку лицо мастера говорило о небольшом количестве усвоенной информации, — послушай, я думаю, достаточно будет сказать: мыши, для того чтобы найти свою смерть, нужно одной рукой держать дверцу мышеловки над пружиной, а самой, если кишка не тонка, лакомиться вкусной приманкой». — «Не солоно хлебавши?» — расхохотался Эстерхази-младший. Родители не настаивали. Мать мастера деликатно перешла на другую тему. «Есть не хочешь?»
Мастер вырос, по этому поводу он не радуется, но й не печалится. «Есть не хочешь?» — «Ну, мамуля, если чего-нибудь вкусненького? Чего-нибудь легенького». — «Есть хлеб с вареной колбасой», — сказала мать, опустив глаза. Мастер махнул рукой. «Давай». Да-да: отношения между матерью и сыном могут быть только такими. В этом духе. Мое грандиозное начинание — величие которого не что иное, как отбрасываемый мастером солнечный зайчик, — несколько повернулось вокруг своей оси: пишу о себе: мать мастера подошла ко мне и сказала: «Петер». Она предпочитает звать меня так, а не Йоханом. «Петер, это обязательно?» Я с большим почтением разговаривал с седеющим, чрезвычайно симпатичным существом, которое то и дело оказывало мне помощь в виде хлеба с жиром, да и множества других вещей, за что я должен ее поблагодарить. «Поверьте мне, любезная мадам, ваш сын благодаря этому станет лишь более велик». — «Ну конечно, да, — сказала она невнимательно, — но это… то, что здесь написано… как-то так нелитературно…» Не стану отрицать, мне тяжело было это слышать. Однако кто переносит слова упрека с легкостью? Кто? «Мадам, это не может быть точкой зрения», — ответил я тихо и склонился над ее покрытой бледными венами, тонкой, с прозрачной кожей, увядшей от многочисленных стирок, чудесной рукой и поцеловал ее. Она опустила глаза, ее лицо, которое было уже несколько одутловато от времени, печально лоснилось. Она чуть не плакала, как это часто случалось в последнее время. «Только будь осторожен», — сказала она затем. Я очень ее люблю, ведь она все-таки мать мастера!
Главная мышеловная машина была хитроумна, в силу своей простоты. Горшок и орех! Подпертый грецким орехом горшок на листе картона: только и всего. «А скажи-ка, прекрасная моя мама, сработа-а-ает?» — «Да». Это все же не так просто, я знаю. Потому что грецкие орехи, в силу самопроизвольного движения (?), за ночь сдвигаются, а горшок, бум-м! падает. Отец, как вы понимаете, продолжает спать как сурок, но чуткая мать испуганно-настороженно всхр-вхрапывает. «Что это?! Кто это?! Ну же! Петердьердьмихаймарци! Это ты?!» (Многое из этого случиться не может! Мастер переехал, господин Дьердь с утра до ночи работает, господин Михай в венских краях, а господин Марци ведет спортивный образ жизни. «Вы на это полюбуйтесь, друг мой! Футбол, Кабак, Вена, Литература: кто бы мог сказать что-нибудь другое?») В оправдание будет сказано, что к тому времени — к концу нашей тирады — добрая женщина- вновь спит. Однако затем утро! Кровожадное прислушивание утром! «Скребется, это точно, скребется!» Палач — господин Дьердь. Исполинскими ручищами он хватает горшечноореховомышинокартонную композицию и затем один соответствующий ее элемент (мышь!) профессиональными движениями топит в воде. Господин Марци, душа более чувствительная, вцепившись в брюки господина Дьердя, плачет, умоляя оставить бедняжкам жизнь. «Не надо, не надо!» Но господин Дьердь высвобождает свою ногу из объятий поблескивающих зубов господина Марци и делает свое дело. А господин Марци с тоской опускается в кресло, чтобы найти утешение в одной или другой из своих любимых книг. (Господин Марци читает две книги: «Железную пяту» господина Джека и желтую книгу господина Дежэ. Больше ничего. Иногда мастера, из приличия.) Как-то раз, например, господин Дьердь заметил, что в штанине повешенных напротив кровати на дверь брюк «шебуршится дикий зверь». Господин Дьердь нащупал свой старый добрый «Смит и Вессон» 38-го калибра, тапок[68] и, подкравшись к двери, ужасающим движением жахнул выцветшим вельветом по коленке и стал давить, выдавливать дух вон. Чуть погодя он уже нес трупик на тапке, как на щите. «Со щитом или на щите», — сказал господин Дьердь, у которого было классическое образование, и от его тополиных шагов гудел дом. «Ой, какая хоесенькая», — вздохнул господин Марци уже во второй раз на своем веку, показывая на мышь. «Дохлая», — просветил его господин Дьердь. «Жалко».