Рассказы (сборник) - Валентин Катаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Игорь Кутайсов, куря и грызя нечистые ногти, быстро ходил по городу, как по комнате, запертой снаружи на ключ.
Непомерное, пылающее, потерявшее форму солнце лежало в узких амбразурах улиц, выходящих в западные предместья, сплошь охваченные тревожным пожаром.
С трех сторон на город шли красные. С четвертой наступало море. Город был обречен.
Серые утюги британских броненосцев низко сидели в стальной от дыма воде залива, среди еще нерастаявших, взбухших, как пробка, льдин. Синие молнии радио слетали с изящных мачт крейсеров.
Десантные войска четырех империалистических держав поддерживали истощенные отряды добровольцев, отбившихся от красных.
Игорь Кутайсов еще не вполне оправился после сыпного тифа. Ноги его, обутые в грубые английские башмаки, ныли; опустошенные мускулы были почти бессильны; красный свет западного солнца нестерпимо резал глаза; руки тряслись от слабости.
Но мучительней слабости, мучительней шума в ушах, мучительней тошнотворного, сосущего сердце голода было ощущение неутолимого одиночества и смертельной собачьей тоски. Нет, не теперь. Она началась давно, эта тоска. Она началась задолго до того дня, когда санитары вынесли Кутайсова на носилках из вагона и вдвинули в покачнувшийся автомобиль. По улицам маршировали патрули британской морской пехоты. Матросы – с кирпично-красными лицами, в синих беретах, с трубками в желтых зубах – на ходу кидали лошадиными голенастыми ногами футбольный мяч. Через чугунные мосты шли обозы греков. Ослы и мулы, навьюченные бурдюками, мешками с гороховой мукой, бочками, лоханками и оружием, выставляя напоказ любопытным свои плюшевые лохматые уши, мелко цокали копытцами по асфальту моста. Унылые греческие солдаты с оливковыми и кофейными лицами путались возле них в слишком длинных, зеленых, как гороховая мука, английских шинелях, с трудом вынося тяжесть старомодных винтовок системы «Гра».
Длинный штабной автомобиль вытянулся в струнку мимо Кутайсова, обдав его ветром, – и на какую-то незначительную часть секунды в сознании Кутайсова запечатлелся во всех своих подробностях седой английский полковник в солдатском френче, надменно подпрыгивающий на подушках машины.
Кутайсов дошел до памятника Екатерине, где, окруженный любопытными, стоял броневик, и повернул назад. Пошел снег и через пять минут кончился. С моря дунул ветер, затем встал туман. Они дружно пожирали снег, унося его белыми тугими облаками в море. На расчищенном, великолепно отполированном голубом небе, на востоке опять появился белый, как пушинка, месяц.
Красное солнце снова лежало на западе в узких амбразурах улиц.
Двуколки зуавов, решетчатые и качающиеся, похожие на дачные мальпосты, удивляя своими необыкновенно громадными колесами, вышиной в саженный рост шагавших рядом сенегальских стрелков, проплыли в перспективе багрово озаренной улицы. Тени спиц вертелись гигантскими балками, расталкивая косой воздух во всю длину затопленной солнцем улицы. Черный пот горел на выпуклых лбах рабов.
Кутайсов пошел обратно. Месяц белел над броневиками, ясный, как ноготь. На перекрестке стояли зеленые сундуки цветочниц. В синих мисках плавали фиалки. От них нежно пахло парниковыми огурцами. Возле столов уличных валютных менял, заваленных живописными грудами фунтов, долларов и акцептованных чеков, кричали маклеры в котелках. Два потока праздных, раздушенных и хорошо одетых людей протекали друг мимо друга, мимо Кутайсова и мимо цветов и денег.
Французский лейтенант в козьей кофте, серебристым мехом наружу, вежливо отодвинул Кутайсова плечом. Зеркальная сабля русского офицера скользнула по его башмаку. Кутайсов увидел себя в уличном зеркале и ужаснулся – рваная английская шинель, зеленые обмотки, косматая черная папаха, рыжеватая борода, розовые веки. «Ну, вот и все», – пусто подумал он и пошел обратно. Броневика не было. Его место заняли синие, свисшие до самой земли, облака. Возле английской вербовочной конторы стоял часовой с винтовкой прикладом вверх.
«Она у меня давно, – писал Кутайсов немного позже про свою тоску матери в Орел. – Два месяца наш бронепоезд метался между Жмеринкой и Киевом. Трижды мы пытались прорваться на Бердичев. Дорогая мамочка, если б ты знала, как я устал. Ты себе не можешь представить, что это за ужас – дежурить ночью с биноклем у глаз на первой башне, когда бронепоезд, гремя по стыкам и содрогаясь, прет по незнакомым рельсам к черту на рога. Вокруг ветер – ветер, тьма, ночь. Снег засыпает папаху, сапоги худые, и ноги – совершенно деревянные от стужи. Вокруг никого. Только и видишь собственные глаза, жутко увеличенные черными стеклами бинокля; будто пристально смотришь сам себе в душу – ни зги в душе, ничего, пустота, мрак… Потом сыпной тиф. Но, бога ради, ты не волнуйся, родная моя мамуся. Я уже почти поправился. Только еще немного дрожат руки и дьявольский аппетит. Зато какие чудесные, какие замечательные сны снились мне в тифу. Ах, мамочка! Если бы ты знала, что это были за сны! Цветные, словно сделанные из церковных стекол. Зеленые лужайки, розовые фламинго, какой-то остров, где люди живут как братья, какая-то счастливая страна будущего – воздушные сиреневые мосты, воздушные стеклянные вокзалы, ключевая вода, совершенно прозрачная, как горный воздух… Нет, в письме не опишешь этого. Авось скоро увидимся – тогда расскажу тебе все. Сейчас я в глубоком тылу. С добровольческой армией покончил. Довольно. Только что записался волонтером к англичанам. Подписал контракт, получил обмундирование… Обещают многое, – а я так стосковался по культурной, спокойной жизни, по хорошим журналам, по театру, по свободе, по тебе, дорогая моя мамуся. Надеюсь, скоро, скоро свидимся… А впрочем, против кого я воюю? Ничего, ничего не знаю… Эта мысль не дает мне покоя. Это она – моя собачья тоска, это она – моя бессонная совесть».
Кутайсов писал это письмо химическим карандашом, наклонясь над мокрой клеенкой столика в кабачке за бутылкой кислого бессарабского вина. Исступленно играла музыка. Каменные стены подвала пахли спиртом. Плыли огни калильных ламп. Кутайсов не окончил письма и вышел на улицу. Голова кружилась. Была ночь. Во тьме выли пароходные сирены. Стекла фонарей стрекотали от проезжающих грузовиков. Голова горела, ресницам было больно от жара. Табак был горек. В городе происходило нечто страшное. Цепи фонарей шли кругом. Длинные полосы прожекторов вставали над городом и передвигались, скрещиваясь, как фосфорические стрелки сошедших с ума часов. Стреляли пушки. В предместьях сыпали пулеметы. Люди натыкались на деревья. Шторы магазинов с грохотом падали. Мальчишки-газетчики размахивали крыльями экстренных телеграмм.
Кутайсов побежал на запад. Его остановил английский патруль. Зажегся электрический фонарик, Кутайсов протянул отпускную бумагу вербовочного пункта. Его окружили и повели. Канонада усиливалась. С трех сторон небо над городом преображалось от двойных вспышек – точно по городу гигантскими шагами ходил стекольщик, неся на плече вспыхивающую свою раму. На вербовочном пункте английский офицер велел Кутайсову сдать оружие. Кутайсов положил на скучный канцелярский стол револьвер и патроны. Во дворе строился батальон территориальной пехоты. Патрули приводили под конвоем завербованных, задержанных в разных частях города. На рассвете их отвели в форт, где обезумевшие люди уже штурмовали сходни, и посадили на пароход, в трюм, а к люкам трюма поставили часовых.
«Что это значит?» – подумал Кутайсов, садясь на ящик. В трюме было почти темно. Мраморный свет отраженного моря снизу вверх струился из иллюминаторов по бледной обшивке.
А в это время в городе уже все было кончено. Поверх плакатов Освага с изображениями чудовищного, ярко-красного Троцкого, сидящего верхом на поломанных крестах Кремля, расклеивались приказы Революционного комитета. Чубатые оборванцы Котовского в картузах козырьками на сторону, с алыми лентами, вплетенными в гриву и уздечки добрых херсонских жеребцов, со свистом и украинскими песнями неслись по улицам, покрытым налетом битого стекла и закрученными петлями сорванных трамвайных проводов. Голубоглазые москвичи в желтых полушубках и добротных мерлушковых папахах, постукивая по вымерзшим тротуарам прикладами винтовок всех армий мира, окружали подозрительные дома, из которых черноморцы-матросы выводили переодетых офицеров. Мальчики бегали на окраинах с красными флажками и пели «Интернационал».
В трюме было шестьдесят пленных и одна арестованная лампочка, запаянная в металлическую решетку. Пароход задрожал – наверху, на баке, заработала моторная лебедка. Зубчатый хруст якорной цепи пополз по наружной обшивке, а по иллюминатору потекла грязно-зеленая вода.
– Куда нас везут? – в пространство, неизвестно к кому обращаясь, сказал Кутайсов.
Пленные молчали, занятые собой. Лампочка стала медленно накаливаться малиновым светом. В городе стреляли. В трюм вошли английский офицер и русский переводчик… Офицер встал в профиль и сказал несколько слов. Переводчик перевел. В первое мгновенье Кутайсов не понял сказанного. Он только слушал слова. Смысл дошел позже. Работа моторной лебедки прекратилась, но пароход не перестал дрожать. Над головой, по палубе, пробежало несколько человек. По борту свежо и радостно бежала вода. Несколько человек снаружи встали с ящиков и снова сели. Кутайсов бросился к люку. Только теперь он понял смысл слов офицера. Офицер тем временем повернулся и вышел, а за ним – и переводчик. В дверях люка, освещенный сверху, стоял сенегалец с винтовкой наперевес.