Рассказы (сборник) - Валентин Катаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эшелон гнали всю ночь. Ветер резал по крышам, и в щели теплушек хлестал дождь. Лошади, гремя подковами по доскам, шарахались от блеска фонарей, стрелявших в глаза с полустанков. Начальник какого-то узла, задержавший поезд на три минуты, был расстрелян, и труп его был брошен в канаву. Никто не знал, по какой дороге гонят и почему так торопятся. Только в штабном вагоне, где толстые железнодорожные свечи в тяжелых медных подсвечниках прыгали по широкому ломберному столу, полковник в синей гимнастерке, положивший локти на расчерченную трехверстку и беспрерывно набивавший трубку, знал, в чем дело. Но лицо его было невозмутимо. Он быстро пробегал припухшими глазами телеграммы, которые ему подавал на каждой станции адъютант, покусывал кончик желтого карандаша и прихлебывал чай из мотающегося стакана.
Перед рассветом на каком-то полустанке пахла черная земля, похожая на кору дуба, пели жаворонки и зеленели озими. Бабы продавали в крынках молоко, и девочки, замотанные, как куклы, подымали к окнам вагона корзины с плациндами и пачки с махоркой, похожей на навоз. Потом поезд гнали дальше, и к полудню, задыхаясь, как загнанная лошадь, визжащий, гремящий, потный, красный, он влетел на станцию, где почему-то долго стоял, и опять никто не знал, почему он долго стоит и когда он тронется дальше. На станции и вокруг станции было пустынно, страшно тихо, незаметно было ни шума и движения вагонов, ни маневрирования поездов. Команда подождала пять минут, потом десять, потом час… и постепенно стала расходиться по путям, по стрелкам в железнодорожный поселок. Вокруг становилось все тише и тише, и полковник вышел из вагона и прошел в телеграфную контору, где долго просидел за телеграфным аппаратом, собственноручно что-то выстукивал и внимательно прочитывал ленту, длинной белой стружкой выползавшую из колеса. Потом он быстро встал и, выйдя на перрон, гаркнул: «Прислуга, по местам!» – и велел отцепить бронепоезд от эшелона.
И только теперь все услышали те звуки, на которые никто раньше не обращал внимания и от которых вокруг было очень тихо. Это было легкое, звонкое и странное погромыхивание, похожее на удары пара, быстро вырывающегося из клапана. Через минуту поручик с биноклем кошкой карабкался на семафор, рвя перчатки и цепляясь шпорами за ступеньки лестницы. Потом произошел какой-то переполох, и капитан, командир поезда, вывел из железнодорожного поселка белого и черного машиниста. Он держал револьвер, направленный в его затылок, и кричал: «Дезертир, сволочь, расстрелять!» – и в следующую секунду спереди, оттуда, где слышались странные звуки, вылетело что-то невидимое, легкое и чуждое тому, что было вокруг.
Обдало ветром, резнуло, свистнуло, и прапорщик Чабан, надевавший штаны за полотном, видел, как из станционной крыши повалил черный дым и полетели щепки. За первой гранатой просвистали вторая и третья. Пехотинцы, приехавшие эшелоном, рассыпались в цепь. Лошади кавалеристов падали и ломали ноги. Казачий взвод, выехавший с правого фланга, был смят. Сотни людей, бегавших взад и вперед перед вагонами, под вагонами и за вагонами, кричали на разные голоса, и на станции стоял пчелиный гул, но тех, которые наступали, еще не было видно, и от этого было еще страшнее.
– Телефонисты! Провод на пункт! Телефонисты! Прапорщик Чабан, черт вас возьми! – кричал чей-то безумный голос.
Но прапорщика Чабана, этого храброго офицера, видевшего смерть не один раз в глаза, охватил непонятный и неодолимый ужас. Бежать, бежать как можно скорей куда-нибудь подальше от боя. И он побежал. Ноги, не привыкшие к бегу, вязли в черной вспаханной земле. Свежий ветер свистал в ушах. Позади гремели разрывы и кричали поезда. А прапорщик Чабан бежал, напрягая все силы, и легкие готовы были лопнуть от воздуха, который напирал в раскрытый рот. Через десять минут он увидел себя одиноким в поле, на бугре. Слева была станция с мелькающими игрушечными вагонами, движением, окутанная дымом. Справа лежало ровное, спокойное и светлое весеннее поле с голубыми кремлями облаков, птицами и солнцем. Редкие перелески светились лисьим мохом. Ярко блистало дно разбитой бутылки. А впереди по шахматным доскам полей, как рассыпанные бусы, катились цепи наступавшей пехоты. Там были пушки, разбрасывавшие белые облачки дыма, казачьи разъезды, мигавшие звездами на кончиках пик. Шальная пуля ударилась в землю у его ног, и долго в его ушах стояло пчелиное пенье. А сзади два казака, привстав на стременах, кричали страшными голосами и махали прикладами. Тогда прапорщик Чабан вытащил револьвер, поднял левую руку и выстрелил в нее, в мякоть, повыше локтя. Выстрел обжег гимнастерку, и рукав смок. Но боли он не почувствовал. Он бросил револьвер и побежал назад, прижимая раненую руку к боку и чувствуя рану так, как будто бы кто его ударил по мускулу железной палкой. Он бежал, но продолжал оставаться на месте, в самом центре карусели, где все сильнее и сильнее начинали кружиться лошади, домики, облака и перелески.
Когда он очнулся, поезд мотало, в глаза стреляли фонари полустанков, золотые шмели искр тучами неслись мимо вагона, ящики со шрапнелями стукались друг о друга и гремели, человек в белом халате с черными блестящими перчатками, еле держась на расставленных ногах, выжимал над лоханкой грязную тряпку, из которой текла бурая красноватая жидкость. Вокруг стонали люди. Их были десятки, сотни… Их было очень много. Рука горела, ныло плечо, и казалось, что эта боль, жар текли из сердца. И сердце от этого становилось все слабее и падало. Радужные стрекозы, треща стеклянными крыльями, наполняли темноту. И только резкая желтая полоса заката, как бритва, резала глаза.
Громадный красный солдат в зеленом крылатом шлеме с пятиугольной звездой пожимал руку рабочему в белом фартуке с молотом. Тяжелая цепь, разорванная пополам, лежала у их ног. Шафранное солнце вставало лучами-стрелами, выглядывало из-за них что-то, чего никак нельзя было уразуметь, но только было похоже на написанное, на голос студента в легком пальто, идущего по рельсам от водокачки. Да и солдат смахивал на него своим почти юношеским, грубо нарисованным лицом.
А может быть, впрочем, это так казалось.
И прапорщик Чабан никак не мог понять, где он это видел: во сне ли, на станции, или наяву. Но он уже знал, что именно это правда, это – настоящее.
Вокруг пахло эфиром…
1921
Проклятый ветер
Пете тогда было лет девять, и все случилось как в тяжелом, омерзительном сне, когда ужасы следуют один за другим, подчиняясь какой-то мрачной, неумолимой логике, совершенно независимой от доброй воли и хороших намерений человека.
Все началось с того, что Петя не пошел в гимназию, а вместо этого, засунув ранец за дрова, пошел на море. На гимназическом языке это называется пойти «на казну».
Он, конечно, понимал, что это большое преступление. Но он не сомневался, что его с радостью простят, когда увидят, сколько он наловил бычков.
Он был уверен, что принесет домой сотню больших, превосходных бычков. Он предвкушал триумф.
Кстати, во всем был виноват негодяй Колесничук.
Колесничук божился, крестился на церковь и ел землю, что знает на Среднем Фонтане место, где ловятся необыкновенные, сказочные бычки. Их можно легко и просто наловить две или даже три сотни. Их надо ловить обязательно в то время, когда дует особенный, чрезвычайно редкий ветер, который Колесничук называл загадочно «горищий-константинопольский».
В это утро под Петиными окнами появился негодяй Колесничук и стал делать знаки. По его красному, возбужденному лицу Петя сразу понял, что именно сегодня наконец задул «горищий-константинопольский».
Петя обжегся горячим чаем, выскочил во двор, засунул ранец за дрова, и они пошли, бодро шагая в ногу, на Средний Фонтан.
Действительно, дул «горищий-константинопольский», крепкий, довольно холодный ветер, и над взволнованным морем быстро шли – гряда за грядой – серые осенние тучи.
Мальчики сняли башмаки, подвернули штаны выше колен и по камешкам, над которыми пенилась сердитая вода, перебрались на скалы. Тут они, не теряя золотого времени, приготовили «куконы», для того чтобы нанизывать бычков, размотали с фанерных дощечек самоловы, наживили их сырым мясом, которое вынул из грязного носового платка Колесничук, и забросили со скалы в открытое море.
«Горищий-константинопольский», который должен был, по словам Колесничука, всячески содействовать улову, не только не содействовал, но, напротив, мешал, как мог. Он развел такую волну, что самоловы поминутно сносило и путало. Их все время приходилось распутывать. Мутные волны, полные тины, весьма напоминающие зеленый борщ, со всех сторон, как-то беспорядочно, били в скалу и окатывали мальчиков с ног до головы, как из ушата.
Они с трудом удерживались на скользком камне, цепляясь озябшими пальцами за трещины. Это было мученье.
Разумеется, они не поймали ни одного бычка. Но они не хотели сдаваться. С упорством отчаяния они продолжали распутывать проклятые самоловы, наживлять и снова забрасывать. Проклятый «горищий-константинопольский» крутил и раздувал леску, вырывал из воды пустые крючки и норовил всадить их в глаз или в ухо. И вдруг новые Петины башмаки, стоявшие на скале, – превосходные новенькие штиблеты, только что приобретенные в магазине Яковенко, легко скользнули и, как во сне, канули в воду. Канули вместе со своими новенькими гвоздиками, союзками, рантами, крючками, зелеными ушками и шнурками. Они булькнули и канули в пучину, покрытые омерзительно-зеленой волной.