Губкин - Яков Кумок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поэт внимательно следил за вестями из Курска; даже такие сугубо, кажется, технические детали, как искрошение долот и переход с ударного бурения на вращательное с алмазными коронками нашли своеобразное отражение в его гимне; впрочем, это показатель жадного интереса, который проявляла к курской разведке советская общественность.
Стальной бурав о землю ломался.Сиди, оттачивай, правь —и снова земли атакуется масса,и снова иззубрен бурав.И снова — ухнем! И снова — ура! —в расселинах каменных масс.Стальной сменял алмазный бурав,и снова ломался алмаз.И когдаказалось — правь надеждам тризну,из-под Курска прямо в наснастоящею земной любовью брызнулбудущего приоткрытый глаз.Пусть разводят скептики унынье сычье:нынче, мол, не взять и далеко лежит.Если б коммунизму жить осталось только нынче,мы вообще бы перестали жить.
В последних строчках поэт своеобразно откликнулся на экономическую дискуссию, бушевавшую вокруг КМА и наибольшей остроты достигшую несколько позже, в двадцать пятом — двадцать шестом годах.
Но о ней в главе 50.
Глава 43
Экран «Баку». Как вырабатывают в себе качества борца. Анализ почерка и фотографий. Судьба поселков. Письма к В.И. Губкиной. Слепой инженер Потоцкий. Долота, насосы, авиасъемка и рациональная система.Благословенна сладость научной победы! Втройне благословенна, если одержана не над одной бездушной природой, кол, по меткому замечанию Эйнштейна, хитра, но не злонамеренна, а и над косностью людской, завистью, которая не всегда бывает хитра; но почти всегда злонамеренна. Губкин имел полнейшее право торжествовать: вопреки хуле, упрекам, неверию и обидным насмешкам (одно время между злопыхателями прошмыгнула следующая «острота», попавшая каким-то образом в документы ОККМА: «Знаете, Губкин-то с Лазаревым обнаружили под Курском залежь двутавровых балок!..»), вопреки ажиотажу, не способствовавшему нормальной работе, тайна аномалии была раскрыта и было доказано, что причина ее та самая, ради которой и стоило биться над раскрытием тайны: железная руда!
Должно быть, читатель уже приметил, что Губкин как бы втянут в войну, он постоянно наносит удары, парирует их, атакует, защищается: да, характернейшая черта последнего двадцатилетия его жизни — это борьба. Борьба с маловерами и иноверцами, тихоходами, сонями — схватки, стычки, дискуссии…
Губкин получал чувствительные удары — и бил наотмашь, обману не было, после драки бока ныли, и ярость клокотала неподдельная; если и сваливались противники замертво и уносили их навсегда с арены борьбы, он все равно вспоминал о них с возмущением (таковы печатные его отзывы о Кисельникове, об Ортенберге, о Стришове…).
Лексика некоторых его статей насыщена военными терминами. А его фотографии последних лет! На иных лицо его дышит упоением битвы. Ни одного выпада противника, который он оставил бы без ответа! Очень точно он о себе сказал, что чувствовал себя «хозяином в науке»; вглядитесь в его фото: это лицо ученого и хозяина — волевого, властного и распорядительного. Лишь когда он снимал очки, глаза смотрели устало и растерянно…
(Небезынтересно, наверное, изучить в связи с этим почерк Губкина: он менялся на протяжении жизни. Письма к Нине Павловне исполнены красивой старательной и косой скорописью. Рукописи 30-х годов написаны прямым почерком, чаще — мелким; листки в бесчисленных блокнотах набиты буквами до отказа; буквы роятся, как трудолюбивые пчелы в улье; вместе с тем в плотных и прямых строчках есть что-то самоутвердившееся.)
В тягость ли была ему борьба? Или в радость? О, Губкин был не из робкого десятка, даже ранние статьи его, посвященные проблемам образования, дерзки, запальчивы. Ведомы и ему были минуты слабости (в одну из них написана вышеприведенная просьба об отставке, оставленная без внимания). И все-таки, думаю, — в радость. Он вел самые ответственные, жизненно важные для страны изыскания — какой уж тут покой… Каждый рубль был на пристальном счету, и в критической рецензии на изыскания можно было напороться на фразу, что, дескать, расточительно тратить народные деньги на проблематичные поиски… Кроме того, тяжеленную работу приходилось (на первых в особенности порах) делать с людьми, зачастую чуждыми ему. Свои-то ученики, губкинцы, только еще подрастали — в Московской горной академии, ректором которой он стал в 1922 году.
В конце концов это даже трудно объяснить: что-то было в Губкине такое, что в него поверили, к нему потянулись сотни и тысячи рядовых геологов: авторитет его утвердился сразу и высоко. К нему приезжали и писали отовсюду; буквально ни одно в нефтяном деле предприятие не затевалось без горячего его участия. В особенности это касается Баку. «Баку давно стал моим родным городом», — признавался он.
У Варвары Ивановны Губкиной хранится письмо его, опущенное в Баку 1 мая 1927 года. (Всего у Варвары Ивановны более 90 писем Ивана Михайловича. Спешу воспользоваться возможностью поблагодарить Варвару Ивановну за предоставленный доступ к ним. Даже находясь на вершине славы, Губкин никогда не писал письма с оглядкой на возможное обнародование их в будущем… Письма по-настоящему интимны, и еще не приспело время появиться им в печати.)
В послании от 1 мая каждая строчка дышит благоговейным восхищением Баку. Утро. «Все ушли на демонстрацию… Ласковое весеннее солнце заливает южным светом… Склоны гор зеленеют, пестреют маки. Потом все будет выжжено неумолимым бакинским солнцем… Так открылся мой летний сезон…»
Вечером вместе с Бариновым (управляющим Азнефти, сменившим на этом посту Серебровского) Иван Михайлович гулял по городу, любовался иллюминацией. «Изумительное волшебное зрелище! Миллионы разноцветных огней». Поднялись на гору «возле армянского кладбища» (излюбленное место Ивана Михайловича). Отсюда город «как подкова. Темное бархатное море. Масло в плошечках: огни». Прошлись по бульвару вдоль моря. «Теперь его расширили раза в три против прежнего».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});