И поджег этот дом - Уильям Стайрон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– С чего тебе взбрело? – тихо спросил он у Поппи на кухне, пока она готовила ужин. – Да еще есть позвала!
– Извини меня, Касс, – решительно ответила она. – Они были очень милые, и вообще. Купили мне gelato.[207] Мы разговорились, и вид у них был такой грустный, знаешь, такой потерянный. Они милые. Кроме того, – печально добавила она, повернувшись к Кассу, – мы совсем не встречаемся с американцами… никогда!., я устала от этого, вот и все!
Бог свидетель, это правда, сокрушаясь (о Поппи), подумал Касс: за эти годы он так оторвался от родины, что если посчитать, сколькими словами на родном языке он перемолвился со своими соотечественниками вне семьи, то пальцев на руках и на ногах хватило бы. Тем не менее он не мог приравнять это лишение к мучительным Маккейбам.
– Черт возьми, это не повод, чтобы приволочь домой парочку ирландцев! Вдобавок из Миниолы…
– Хватит про ирландцев! – сказала она, и сбивалка для яиц задрожала в ее руке. – А я кто, а дети твои кто, наполовину, и вообще, такого расиста, как ты, я не видела. Я…
– Почему не пригласила парочку сантехников и пяток масонов…
– Пригласила, и все, и замолчи!
За ужином – подана была жирная merkizzo[208] с макаронами – Маккейб, не замечая разбросанных по комнате холстов и тюбиков с красками, спросил у Касса, кто он «по специальности». Услышав ответ, он скорчил гримасу, ухмыльнулся, но ничего не сказал. В Вечном городе даже фарисей не смеет презирать искусство. Разговор, как и следовало ожидать, перешел на духовные аспекты текущего сезона.
– Отец Клири, – сказала Грейс, – знаете, мы с ним ехали сюда, так вот, он сказал, что его святейшество когда-нибудь, наверно, канонизируют. Во всяком случае, ходят такие слухи.
– Знаете, что такое слухи, – сказал Касс, вытаскивая изо рта рыбью кость. – Знаете, как их распускают? Слухи, толки. Звук и ярость, а смысла niente.[209]
Была минута тишины, замирание, почти слышимое, вилок и ножей в воздухе. Когда Касс поднял глаза, Грейс с легким оттенком язвительности произнесла:
– По дороге сюда ваша жена нам сказала, что… э-э, вы не католик.
«Во, только этого мне не хватало». Грубость вертелась на языке, лезла на волю; он почти видел ее, всю, вместе с кавычками, – но до дела не дошло.
– Совершенно верно, – промямлил он вместо этого. – Не сподобился.
Внутренне кипя, он все-таки высидел ужин, только все время ковырял в зубах, беспокойно отлучался в туалет или, погрузившись в мысли, рассеянно чертил ложкой закорючки на скатерти – между тем как за столом мотали клубок пустой болтовни: о папе Пие, которого Маккейбы надеялись увидеть на аудиенции, о кардинале Спеллмане, который вовсе не так толст – «широк», по выражению Грейс, – как изображают фотографии. Поппи была захвачена этими новостями, но тоже утерла нос Маккейбам – тем, что уже побывала на аудиенции у папы («близко-близко»), – и у нее была минута скромного триумфа, когда по просьбе трепещущей Грейс она описывала его святейшество – руки, форму носа, размеры перстня или перстней; «замечательный, прекрасный человек», сказала она, блестя глазами и сбиваясь на выговор дедов.
– Прошу прошения, – вдруг вставил Касс. Старая несуразица так и вертелась в голове, так и просилась на язык. – А знаете, как, – сказал он, уже заливаясь смехом, – знаете, как зовут Спеллмана кардиналы в Ватикане?
– Нет, а как? – сказала Грейс. – Кардинал Спеллман.
– Догадайтесь.
– Правда, не могу догадаться, – сказала она, с надеждой глядя на него.
– Шер… – Смех разбирал его так, что он уже не мог говорить. – Шер… – Вдавливая лоб в ладони, он всхлипывал и корчился от хохота. – Шер… Ой, не могу. Шерли Темпл![210]
– Касс! – вскрикнула Поппи.
– Нет, серьезно! – Он хихикал, глядя на скандализованную Грейс. – Прилетает из СШ и А, понимаете, на «супер-констеллейшне»…
– Касс! – сказала Поппи.
– Нет, серьезно! Учтите, мне это священник сказал. Прилетает он в Чампино, и по Ватикану разносится весть: Shirley Temple à arrivata.[211]
– Касс!
– Ха-ха-ха! – За столом раздался хохот, Касс вздрогнул и увидел, что Маккейб, разинув рот в точности как он сам, беспомощно трясется от смеха.
– Это потрясающе! – сказал Маккейб, вытирая глаза. – Шерли Темпл – это обалдеть! Грейс, ты слыхала! – Он простонал, что мечтает рассказать это Биллу Харли.
– По-моему, это совсем не смешно, – отрезала Грейс.
Именно тут, вспоминал потом Касс, вечеринка круто повернула в лучшую сторону; правда, когда был кончен бал, когда погасли свечи, оказалось, что поворот был обманчивым и только убаюкал Касса, увлек в ловушку, поверг в душевную сумятицу, из которой он долго не мог выбраться. Однако в ту минуту (кто же знает, как может отыграться всего лишь одна грубоватая шутка!) он наслаждался: одобрительный смех Маккейба превратил его из поглощенного собой угрюмца в талантливого шута. Что же до самого Маккейба, который мотал головой и расслабленно повизгивал от смеха, он уже виделся Кассу в новом, более благоприятном свете. Что он балбес – это само собой; но оттого, что он мог смеяться, не обращая внимания на претенциозную и нудную набожность жены, образ его почему-то приобрел более определенные очертания… Касс почувствовал симпатию к гостю, несмотря на «приятеля» и прочее.
– Только между нами, – сказал Маккейб после обеда, когда Поппи и Грейс мыли посуду. – Я честный католик и все такое, но не до обалдения, понимаете? Рим, конечно, замечательный, что и говорить, но мы с Грейс за разным сюда приехали. – И, очертив ладонью в воздухе воображаемую грудь или ягодицу, сильно, по-эстрадному, подмигнул. – Понимаете меня, приятель?
– Еще бы, Мак, – благосклонно ответил Касс.
Наступила роковая минута. Перевоплотившаяся Ева из Миниолы предложила запретный плод.
– Слушайте, – произнес гость хриплым шепотом. – Похоже, вы давно не пробовали настоящего американского продукта. Как насчет «Старого Маккейба»?
Он не шутил, а «Старый Маккейб» не был вымыслом: это было пятидесятиградусное кукурузное виски теннессийского разлива, продававшееся в Миниоле под собственной Маккейба оригинальной этикеткой (трилистник клевера, арфа, ирландская трубка),[212] – и литровая бутылка этого напитка оттягивала карман его макинтоша. Когда Маккейб поднес бутылку с янтарной жидкостью к свету, с уст Касса сорвался стон, в котором соединились радость и отчаяние; он стонал, он ерзал, он потел и наконец сказал совершенно убитым голосом:
– Да, Мак, не пробовал с тех пор, как уехал из Штатов, – очень хочется. Но нельзя.
– В чем дело, приятель? Это чистый продукт. Я без него не езжу.
– У меня нелады с этим делом, – честно признался Касс. – Забирает. Норму не соблюдаю. Поэтому пробавляюсь винцом. Если хотите знать правду, я пропойца. Кроме того. Мак, у меня язва.
Он сам с собой играл в прятки: через какой-нибудь час он уже был на верном пути к тому, чтобы стать самым пьяным человеком в Риме, а вечер оказался самым тяжелым на его памяти за последнее время. И почему? Почему? Почему этот вечер, при этих именно обстоятельствах, в обществе глупого и утомительного незнакомца? Почему после долгой борьбы за то, чтобы сохранить душевное здоровье, он должен был сорваться сейчас, унылым, скучным римским вечером, ни с того ни с сего, ни с горя, ни на радостях? Почему, спрашивал он себя, с отчаянием и почти без передышки раз, другой и третий опрокидывая в рот по полстакана неразбавленного виски, почему он такая размазня – или же его поставили в обстоятельства, над которыми он совсем не властен? Вдруг (когда мокрогубый Маккейб, раздевшись до сине-бело-красных подтяжек, принялся рассказывать скоромные ирландские анекдоты с Майками и Патами и с диалектными словечками) ему пришло в голову, что этот лавочник на самом деле – какой-то advocatus diaboli,[213] посланный сюда не просто испытать его, а доказать посредством зелья, что он не способен жить сообразно со своей волей. «Господи Боже мой, – подумал он, поднося к непослушным губам третий стакан, – я опять покатился». Но «Старый Маккейб» и впрямь был качественным продуктом: Касс оттаивал и внутренне, и наружно, и всячески; он слушал анекдоты разинув рот, ржал, хлопал себя по ляжкам, скреб в паху, как лоботряс в вагоне для курящих, и рассказывал Маккейбу свои. Через полчаса, когда «девочки» вернулись из кухни, лицо у него пылало, галстук валялся в стороне, и, обливаясь потом, он скакал по комнате как козел.
– Значит, едет ирландец в поезде, – рассказывал он, – а рядом маленький еврей, ну там из Германии или откуда, – по-английски читать не умеет и все спрашивает, что написано в газете. Ладно, думает ирландец, сыграю с тобой шутку… Этот знаете?
– Касс Кинсолвинг! – раздался за спиной несчастный голос Поппи. – Касс, опять начинается.
– Тихо, Поппи! Я рассказываю.