Собрание сочинений в четырех томах. 2 том - Борис Горбатов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Войва! — кричал он ненцу. — Войва инохо... Плохой песец... Ну, чего тебе дать за него? Бери вот... — он совал в руки ненца мыло, розовые подтяжки — все, что попадало под руку. Ненец ворчал, не хотел брать ненужные ему вещи.
Тиша сердился:
— Бери, бери! Берн, что дают... А то вовсе ничего не дам.
И они брали. Брали, ворча, бросая гневные взгляды исподлобья, но это только потешало Тишу.
А если ворчание становилось угрожающим, Тиша подмигивал Косте, и тот приносил синюю бутыль. Тиша подносил ворчуну чарку огненной влаги, ненец проглатывал ее и моментально пьянел. И Костя смеялся, глядя, как косолапит пьяный и выкрикивает пьяные песни.
Иногда ненцы оставались гостить на два, на три дня. Таисия Павловна не пускала их в жилые комнаты, кричала, что они вшивые и вонючие, и гостей укладывали на ночь в грязном закутке подле собачьего катуха. Они спали там, дрожа от холода. «Что ж, — думал Костя, — это Арктика, проклятый край, медвежий угол. Какого черта забрался я сюда?»
Иногда Тиша уезжал на несколько дней в тундру «по торговым делам», и тогда ночью в дверь Костиной каморки раздавался осторожный стук, входила Таисия Павловна в одном капоте, кралась к Костиной кровати. Косте были противны и ее мокрые губы, и потная спина, и липкие, жадные руки. И всякий раз, провожая ее к двери, он говорил угрюмо:
— Ты больше не ходи.
Но она только хихикала в ответ и на следующую ночь являлась снова. И не было у Кости сил выгнать ее.
Однажды он не пустил к себе Таисию Павловну. Она долго стучалась, звала его и, наконец, ушла, расплакавшись. Он слушал ее всхлипывания, стиснув зубы. Потом ему стало жаль ее.
«Ну за что я ее обидел? — подумал он. — Старая баба, кто ее пожалеет? Последние свои ночки догуливает. Может быть, она и в самом деле любит меня?»
Ему стало нехорошо и тревожно, в ушах все время звенели обиженные всхлипывания женщины. Он встал и тихонько пошел в ее комнату. Там никого не было. Он испугался: уж не бросилась ли она от обиды в ночь, в тундру.
Он стоял взволнованный и прислушивался: жалобно скрипела крыша, ветер выл за окнами. Ему показалось вдруг, что он слышит смех. Смеялись в комнате Игнатьича. Он узнал сытое хихиканье Таисии, услышал возню... И тогда он вдруг расхохотался. Расхохотался зло и громко. Вышел на улицу, стоял без шапки под ветром и хохотал, упершись руками в бока...
3
Теперь он старался вовсе не выходить на своей комнаты. Лежал по целым дням на койке и глядел в потолок.
— Зачем ты живешь на земле, Костя? — спрашивал он себя громко, и скрипы в углу отвечали ему: «Зрря!»
«Зря?»
«Да, зря! Каждое существование имеет смысл. Эта койка существует для того, чтобы я спал на ней. Не ее вина, что спит на ней бездельник, — она служит честно. Собака — везет нарту, Игнатьич — три раза в день отшлепывает свои метеосводки. Таисия — и та знает свое призвание: печь пироги с рыбой. А ты. Костя? Что делаешь ты?»
«А ведь есть, — думал он, ворочаясь на койке, — есть и высокие предназначения в жизни. Не все же пироги да сводки. Есть вещи, за которые люди и на смерть, как на праздник, идут».
— И я пошел бы! — кричал он, вскакивая. — Ну? Укажите, пойду!
«Укажите? Ишь ты, какой ловкий! Сам найди!»
Так он ссорился сам с собою, пока, измученный, не засыпал. Но и сны были страшные, бредовые. Он просыпался в холодном поту и долго не мог сообразить, где он и что с ним.
Все чаще стали находить на него приступы страшной тоски. Ему казалось тогда, что облипает его со всех сторон липкая, тягучая тьма. Дрожащими руками зажигал он лампу, но тени не уходили из комнаты, а угрожающе сгущались в углах. И Косте казалось, что ночь никогда не кончится, никогда не блеснет здесь солнечный луч; снег, придавивший их избу, никогда не растает: навеки суждено Косте жить в полуночном мраке, погребенным под сугробами. И ему становилось страшно. Он понимал: это полярный психоз. Но он знал от него только одно лекарство: спирт.
И Костя стал каждый вечер напиваться. Но и пьяный, он не знал покоя. Он остро ненавидел себя и свое пьяное, беспомощное тело; хотелось вышвырнуть это тело на мороз, бросить эту темную голову в петлю, положить эту шею под нож.
Все чаще стали являться мысли о самоубийстве.
«Лучше умереть, чем так жить, — думал он. — Зачем живешь?»
«А умрешь зачем?»
«Умирают не зачем... а... а просто умирают. Исчезают с земли, как снег весной».
«Врешь, Костя. И умирают «зачем». Какое оправдание твоей жизни? Одни люди оправдывают свою жизнь тем, что жили правильно, другие тем, что умерли правильно. А ты? Люди спросят: что сделал в жизни Костя Лобас? Хотел славы — не добыл, искал золота — не нашел. Играл в преферанс с сукиным сыном Тишей да пил спирт? И не будет оправдания твоей жизни».
«Значит, и выходит: надо мне умереть».
«А какое оправдание твоей смерти? Умер потому, что не умел жить? Ой, плохо о тебе вспомнят люди, Костя Лобас... Вспомнят? Да кто вспомнит-то? То-то и горько, что никто не вспомнит. Одинокий я человек на земле. Перочинный ножик».
И тогда ему становилось до боли жаль себя. Он жалел и свое тело и беспокойную голову и уж не думал бросать ее в петлю, хотя и не знал, куда же ее кинуть, где найти ей приют и покой.
Однажды он понял, что пропадет здесь: «Сопьюсь или сойду с ума». Ему стало страшно. Он заметался по комнате. «Бежать! Бежать! Бежать отсюда, от этого мрака, от этих людей, от всей этой проклятой, ненужной жизни...» Он бросился к календарю: «Сколько еще осталось?» Лихорадочно рвал листы. «Август, сентябрь, октябрь, ноябрь, декабрь — прочь, прочь, прочь... Сколько еще осталось? Какое сегодня число?» он сбился со счета. «Проклятая, вечная ночь... Но скоро конец этому. Он уедет. Точка. Он уедет отсюда».
И тогда сразу, от одной мысли, что бред его скоро кончится, ему становилось легче. Он стал чаще ходить в тундру. Подолгу простаивал на холме, нетерпеливо всматриваясь в восточный край неба. Как ребенок, обрадовался он первому серому лучу солнца. «Не уходи!» — готов был закричать он, но солнце ушло, не побыв с ним и трех минут.
Ему хотелось поторопить весну, он искал ее признаков во всем и всюду. С волнением отмечал каждую новую трещину во льду на реке, радовался, замечая, как понемногу съеживается и чернеет снег, прогретый солнцем, как появляются на корке наста пупырышки. Первая оттепель чуть обнажила землю, и из-под снега на холмах выглянули черные прогалинки. Это был первый клочок земли, который он здесь видел за девять месяцев. Земля была покрыта бурым мхом, жалким, сморщившимся, но она показалась Косте прекраснее заволжских степей. И долго стоял он, склонившись над этим маленьким черным клочком, жадно вдыхая в себя запах земли, самый чудесный, самый волнующий запах в мире.
А потом наступило лето, пришел и ушел август. Настал сентябрь. По целым дням теперь простаивал Костя на высоком берегу реки, ожидая каравана. Каравана не было.
Тревожные вести приносил к столу Игнатьич.
— Не будет каравана, — твердил он. — Пролив Вилькицкого забит льдом. В Карском — лед. В устье Пясины караван еле прошел третьего дня. К нам не поспеет. Тяжелый год. — И, прихлебывая чаек из алюминиевой кружки, спокойно спрашивал Тишу: — Что будем делать, начальник?
— А смерть придет, помирать будем, — смеясь, отвечал тот.
И Костя в сердцах швырял о стол ложку и уходил на берег.
Наконец окончательно выяснилось: каравана не будет. Об этом ехидно сообщил Косте Тиша.
— Еще позимуете с нами, Константин Иваныч, уж не побрезгуйте, — хихикнул он.
— Уж позимую! — ответил сквозь зубы Костя. И вдруг представилась ему зима, и ночные кошмары, и скрипы в углу. Захотелось завыть, заскрипеть зубами, но он сдержался. Не распускаться же на радость Тише.
За столом в этот день царило тягостное молчание. Таисия Павловна сердито швыряла на стол тарелки. Игнатьич хмурился. Костя мрачно ковырял вилкой в тарелке. Один только Тиша чему-то улыбался.
— Вы чему радуетесь-то? — крикнул на него Костя.
— А что ж, плакать мне? Не баба. Не пижон. Умею глядеть в лицо трудностям.
— Радиограмму пошлем, а? — спросил Игнатьич.
— О чем это?
— Да вот... о бедственном положении. Сами знаете... Остались мы без подвоза.
— Нет, радиограмму я посылать не буду. Начальство не любит получать огорчительные радиограммы.
— А жевать чего будем? — крикнула Таисия.
— Жевать будем, котик, чего нам настряпаешь, — кротко ответил Тиша. — Еще хватит на нас с тобой на складе. Проживем.
— А тундра? — мрачно спросил Костя.
— Тундра голодает. Не скрою. Но в том, брат, не я причинен. Не я, — развел он руками. — Да вы о тундре, милый Костя, не беспокойтесь. Это ведь только по нынешнему времени им название ненцы, а допрежь звали их самоеды. Сами себя едят. Если с них ножом грязь да жир соскоблить, так и тем можно зиму питаться. Не пропадут! — и он захохотал, радуясь своей шутке.
И таким нестерпимо противным было в эту минуту его лоснящееся жиром лицо, что Костя не вытерпел и швырнул в него тарелку. Завязалась драка, завизжала Таисия, и только Игнатьич невозмутимо глядел, как катаются по полу мужчины, и сосал трубку.