Мечты и кошмар - Зинаида Гиппиус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Можно, значит, в эту сторону и не смотреть…
В худшем случае такое постоянное соскальзывание со своего главного устоя грозит демократии полным крушением; но и в лучшем — оно задерживает ее рост, ее развитие, мешает одному из первых дел, которое предлежит всякой реализующейся демократии, — делу уравнения условий.
Равенство условий — есть единственная реальная форма, в которую может и должна воплощаться идея равенства-равноценности; единственная, этой идее отвечающая.
Уравнение условий — сама по себе задача огромная. Но и при наиболее достигнутом равенстве люди не сделаются, конечно, одинаковыми: будут не только равноспособные, но и неравноспособные, умные и глупые, слабые и сильные, словом — худшие и лучшие. Лучшие, естественно, будут впереди худших… но пусть не радуется Бердяев и не пугаются демократы: от этого демократия не перестанет быть демократией и не потеряет своего принципа свободы.
Напротив: только равенство условий и дает истинную свободу: свободу всем и каждому — стать чем хочешь и можешь, исполнить свою меру, приобрести на данные два таланта — другие два, на десять — десять, или… зарыть их в землю, выбрав «тьму внешнюю».
Жорес как-то сказал, что привилегированные условия, в которых он родился, так мучают его, что он лучше был бы готов и сам в них не рождаться, раз они невозможны для всех.
Бердяев здесь усмотрит, конечно, жажду «нивелировки» и «равнение по низшему». Но я думаю, и Жорес понимал, что воспитайся с ним рядом тысяча человек — из них не вышло бы тысячи Жоресов. Почему же он все-таки мечтает о каком-то равенстве всех? Бердяеву следовало бы помнить, что каждый праведник молится: «Всех, Господи, спаси, а если не всех — то пусть и я с ними погибну». Это ли не равнение на низших? На самых низших, на погибающих. Должно быть, однако, в глубоко религиозной молитве этой, как в словах Жореса, — равнение не на низшее, а на высшее, центр тяжести не в спуске, а в восхождении, не в погибели, а в спасении: «Пусть спасутся все».
Но по отвлеченным стопам Бердяева мы и тут недалеко уйдем. Равенство в свободе пугает его. Равные условия для всех рожденных — кажутся ему нарушением основ государственности. Оттого, вероятно, и утверждает он, что «демократия не признает государства» [49].
Не сомневаюсь, что бердяевская «демократия» признать государства не может. Но подлинная — становится безгосударственной и безвластной лишь тогда, когда изменяет себе, когда соскальзывает со своей идеи.
Настоящая демократия должна иметь власть, чтобы охранять и проводить в жизнь свою идею. Власть — ограничивать свободу каждого, кто посягнет на свободу всех. И такую власть демократия должна признавать не только правом своим, а также и обязанностью.
Но повторяю: чтобы понять все права и обязанности, налагаемые данной идеей, нужно понять самую идею в ее последней, т. е. в религиозной, глубине. Лишь на этой глубине открывается и настоящее понимание Свободы, к которой мы все стремимся, а получаем — только из Божьих рук, на пути нашего к Нему восхождения.
VМне осталось еще сказать два слова о религиозной позиции Бердяева и о том, почему наши общественные выводы так разнятся, хотя оба мы исповедуем ту же христианскую религию и принадлежим к той же православной церкви.
У нас не разная религия, но разное религиозное сознание. Я не хочу сказать, что у меня сознание — верное, а у Бердяева не верное. Оба верны, если верна наша религия. Но в луч моего религиозного прожектора попадает то, что в луч бердяевского — не попадает. И область, остающаяся для Бердяева темной, — область вопросов общественных.
Он говорит о личности, о природе зла, о духовном возрастании — религиозно. Но чуть касается общественности — слова его гаснут, суждения становятся просто обыкновенными суждениями с обыкновенной человеческой точки зрения, и весьма не беспристрастными. Почему это так?
Ответ дан самим Бердяевым: потому что «Христос не учит общественности», а Бердяев — последователь Христа и только одного Христа. Он даже указывает на опасность сближения проблемы общественной с Христом, «который оставляет в стороне социальные вопросы». Естественно, что если Бердяев сам и не оставляет их в стороне — он говорит о них уже не с религиозной точки зрения: этой точки зрения у него здесь нет.
«Чистое христианство» Бердяева определяет и его отношение к исторической (реальной) христианской Церкви.
Я признаю, что в христианской Церкви заключена вся полнота истины: но я сознаю, что она там именно заклюгена, а открывается нам лишь одна из ее трех сторон. Я не боюсь сказать это, ибо для моего религиозного сознания — существующая, в истории находящаяся, Церковь — такое же не совершенное воплощение Духа Божьего, как не совершенно во времени и пространстве всякое воплощение. «Церковь — храмина недостроенная!» — любил повторять один очень православный церковник.
Для моего религиозного сознания ясно, что правда «о всех», правда общественная, должна быть вскрыта в мире так же, как Христом уже вскрыта правда о Личности. Для меня ясно, что воля, заставляющая человечество, сознательно или бессознательно, протягивать руки к этой правде — есть воля Божья, и что во Христе эта правда уже есть: «Дух, которого пошлю вам, от Моего возьмет, и наставит вас на всякую истину, и будущее возвестит вам».
Для моего религиозного сознания ясно, что мы должны быть готовыми «вместить» эту правду, а готовность не дается бездействием, созерцаньем и отворачиваньем от жизни. Надо идти навстречу Божьей правде, и она — «нудится, и употребляющий усилие восхищает ее».
В моем религиозном сознании Божья правда «о всех», земная человеческая совместность, строится как прообраз Царства Божия, т. е. на основах свободы и подлинного равенства.
И такое религиозное сознанье — вовсе не мое только: у меня много союзников. Не буду говорить о далеких и чужих, назову лишь одного, своего и очень нам близкого: Владимира Соловьева. Известен ли он? По имени — да, но я утверждаю, что по существу он остался неизвестен и для тех, кто его «изучал», «увлекался» им. Даже малое, второстепенное, что они поняли в нем, — они скоро и основательно забыли. О внешних же не стоит и говорить: одних, общественников, отталкивало его христианство, других, «христиан» — его «либерализм».
Правда, есть у Вл. Соловьева кое-где недоговоренность; одна из причин ее — это то, что он был «слишком ранним предтечей слишком медленной весны…». Он много знал, но еще больше предчувствовал. А кого мог, в те недавние — и далекие — времена, занять хотя бы его вопрос, обращенный к России:
Каким ты хочешь быть востоком,Востоком Ксеркса — иль Христа?
Его непонятный страх:
И вот Господь неумолимо,Мою Россию отстранит…
Приходило ли в голову даже тому, кто о России не думал, что очень скоро — красным
— детям на забавуДадут клочки ее знамен?
Но оставим стихи, предчувствия и прозрения Соловьева. Мы говорим лишь об его религиозном сознании. И если, теперь, вдумчивый человек откроет любую книгу статей его и новыми глазами прочтет старые страницы, они его поразят: в них все — об одном, о реальной связи религии с общественностью. Соловьев не устает повторять, что во Христе уже есть, уже дана человеческая и Божья правда свободной совместности, побеждающая духом Божьим духа смерти.
Темы Соловьева внешне разнообразны. Очень часто взяты они лишь для прикрытия главной темы: не забудем, что он был связан тогдашней цензурой. Но пишет ли он рецензию об иностранной книге, говорит ли о поэзии, о Талмуде, о смысле любви — все это сводится к необходимости осознать религиозно вопрос общественный. В невинной как будто статье «О подделках» ему удается, сквозь цензуру, сказать, с изумительной определенностью, что христианство, не включающее в себя вопроса о реальном, свободном, устроении человечества на земле (правда «о всех») — есть не настоящее, а поддельное христианство [50].
Но… для одних это было непонятно или ненужно, а для других, вроде Бердяева, это и до сих пор остается ересью: ведь «христианство — не учит общественности».
Бердяев, в узкой устремленности внимания на лик Христа, и в том, как он этот лик видит, — совершенно совпадает с обеими историческими христианскими церквами: и восточной, и западной. Отсюда у него и тяготенье к «духовности». Он признает плоть мира (как и Церковь), но нехотя, концами губ, словесно (так же, как и Церковь). Вот последний общий, вывод, который делает Бердяев в свете своего религиозного сознания: «Только реальное осуществление совершенной духовной жизни (а оно невозможно) есть разрешенье проблемы совершенного общества…», которое, значит, тоже невозможно.