Моченые яблоки - Магда Иосифовна Алексеева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оборачивается Васек, самый младший из всех, мой ровесник. Он оборачивается, и я запоминаю его лицо, чуть удлиненное к подбородку, и шрам над левой бровью. В прошлом году зимой он спрыгнул с крыши сарая и напоролся на какую-то железку, невидимо лежащую под снегом.
…Когда высокие боты наконец сняты, мамина рука тянется к муфте и что-то ищет в ней. Вот что я еще помню — муфту! Серая беличья муфта с кармашком посредине, застегнутым на кнопки. Рука что-то ищет в этом кармашке — конфеты? — мама улыбается загадочно, и вдруг лицо ее застывает. И на застывшем ее лице улыбка превращается в пугающую меня гримасу. Я хочу зареветь, но мама прикладывает палец к губам и поворачивает лицо к двери. За дверью, по лестнице, кто-то идет. Не понять — двое или трое. Тум, тум, тум. Мамино лицо делается белым, как стена. Вот они прошли мимо нашей двери, поднялись выше и так же тяжело — тум, тум, тум — идут по нашему потолку Там, над потолком, живут Витек и Васек.
Утром они во двор не выходят. И на другое утро тоже. Ядвига Казимировна, их бабушка, старенькая и как будто еще больше сгорбившаяся, торопливо пересекает двор, ни на кого не глядя и ни с кем не здороваясь. Должно быть, идет на угол.
— Бабушка, а Васек выйдет? — кричу я, догоняя ее в воротах.
— Выйдет, выйдет, — бормочет она и испуганно оглядывается. Не на меня, я стою рядом, на кого же она оглядывается?
Мне пять лет, и я это помню. Помню так же ясно, как боты, муфту, в которой иногда лежали конфеты, помню, как мама улыбалась то загадочно, то устало. Помню казарму, ее окна в решетках, красноармейцев с красными веселыми лицами, мальчишек, их напряженные спины. Помню лето, июнь, круглое мороженое…
Впрочем, в июне мне уже девять лет, и Ваське девять, а старшим — пятнадцать, четырнадцать, тринадцать, и через несколько дней начинается война…
2
Учреждение, которому мы подчиняемся, называлось прежде хоть и странно, но привычно — гороно, городской отдел народного образования. Теперь — гуно, городское управление народного образования. Бог знает на что похоже это слово! Привыкнуть к нему я не могу.
— Ирина Владимировна! Вы с утра будете в школе или поедете в гуно?
Да, да, поеду. С утра. Заведу будильник на восемь. Потому что если в школу, то будильник надо заводить на семь.
Меня зовут Ирина Владимировна Кузьмина. Мне — сорок девять лет. Шестой год работаю директором школы рабочей молодежи. Это я жила когда-то в другом городе с мамой и папой, в доме напротив военной казармы. Над нашим потолком, на третьем этаже, жили два брата — Витек и Васек. Отца и матери у них не было, во всяком случае я их не помню. И фамилию не помню. Помню только, что у них была бабушка Ядвига Казимировна. Витек погиб на войне, а куда девался Васек — не знаю. После войны я жила в другом доме, потом в другом городе… Мало ли на свете людей, про которых я не знаю, куда они подевались!
Оттого что утром надо ехать в гуно, с вечера у меня портится настроение.
— Ирина Владимировна, вопрос почти решен, стоит ли нам снова начинать прения…
Стеклянные белесые глаза и тонкий воркующий голос. Весь — сплошная улыбка, а глаза не улыбаются, смотрят стеклянно, холодно. Это — Василий Платонович Пустовойтов, заведующий гуно, мой враг.
Тогда, когда он еще не был моим врагом, я все собиралась, да так и не решилась спросить у него, где он жил до войны и не звали ли его бабушку Ядвигой Казимировной. Дело в том, что у Василия Платоновича — шрам над левой бровью и ему так же, как и мне, сорок девять лет. Разумеется, совпадения могут быть самыми неожиданными, но все же мне иногда хотелось спросить своего начальника: «А у вас был брат по имени Витек?»
Сейчас мне уже ни о чем не хочется спрашивать. Я не допускаю мысли, что тот довоенный Васек может иметь хоть какое-то отношение к человеку, сидящему передо мной за огромным полированным столом под портретом Ушинского.
— Ирина Владимировна, вопрос почти решен…
— Нет, — прерываю я его неучтиво, — вопрос еще не решен, и я надеюсь…
— Вы напрасно надеетесь, — прерывает он меня в свою очередь и тотчас же спохватывается: не выдал ли себя? Ведь я могу понять это так, что вопрос предрешен.
— Вот как, — ловлю я его на слове, — значит, комиссия работает для галочки, это пустая формальность, ее выводы уже никому не нужны.
— Вы меня неправильно поняли, Ирина Владимировна…
Мы толчем воду в ступе. Мы толчем ее уже который раз! Я прекрасно знаю, что комиссия работает для галочки, что, сколько бы у меня ни было сил для борьбы, они не нужны, школу все равно закроют, а я не умру, хоть и говорю иногда дома: «Если ее закроют, я умру».
И он знает, что я это знаю.
За окном весна, апрель, поют птицы. Окна кабинета выходят в сквер, который, в сущности, как сад. Я не могу смотреть Василию Платоновичу в глаза, они меня парализуют, я смотрю выше — на шрам над левой бровью.
— Вот что, Василий Платонович, — говорю я ему с ненавистью, но при этом улыбаюсь как можно любезней (я уже усвоила его уроки), — я это так не оставлю, я поеду в Москву.
Шрам над левой бровью перемещается еще выше.
— Вот как? — удивленно говорит Василий Платонович и, помолчав, добавляет коротко и жестко: — Это ваше право.
«Мне и теперь былого права переболеть не удалось, — твержу я, спускаясь по лестнице, устланной красной ковровой дорожкой. — Мне и теперь былого права…»
Чушь всякая лезет в голову. Чушь хотя бы потому, что строчку эту я переиначиваю. Переиначиваю сознательно, потому что так мне больше нравится.
Что же теперь делать? Зачем я сказала про Москву? Теперь придется ехать в Москву. «В Москву, в Москву, в Москву!»
Если Василий Платонович когда-нибудь жил в Москве и у него была бабушка Ядвига Казимировна, старенькая сгорбленная бабушка, которой моя мама относила наверх то чай, то подсолнечное масло, то банку какао, а когда в доме пеклись пироги, то обязательно — пироги; если это было так, то выходит, что Витек… Чушь какая лезет в голову! Я ненавижу себя за эти мысли. Ведь если им дать волю, то получится, что Витек, который был старше, ушел на войну и погиб, а его брат…
Весна, апрель, поют птицы. Я иду