Неизданный Федор Сологуб - Маргарита Павлова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В 1960-е гг. В. Смиренский занимается литературоведческой работой, пишет и публикует свои воспоминания. Статьи его печатаются в основном в периферийной прессе, — газетах «Комсомолец» (Ростов-на-Дону), «Ленинец» (г. Волгодонск), «Пензенская правда», «Московский железнодорожник» и др.[741] В 1966 г. В. Смиренский создает при городской библиотеке в Волгодонске Литературный музей, в котором проводит литературные вечера, читает лекции в молодежной литературной студии.
Умер Владимир Викторович 19 ноября 1977 г. в Волгодонске.
Владимир Смиренский был постоянным спутником и собеседником Ф. Сологуба в последние годы его жизни. Их отношения до конца остались неомраченными. Переписку с Сологубом Смиренский начал в 1919 г. Из писем явствует, что к этому времени начинающий поэт был хорошо знаком с творчеством Сологуба и продолжал его изучение. В письме от 28 июля 1920 г. он сообщает:
«„Творимую легенду“ я все-таки приобрел и приношу Вам благодарность за удовольствие, испытанное мною во время чтения. <…> Мне необходимы Ваши произведения. Почти все, что надо, я достал. <…> Занимаюсь изучением современной русской литературы по трем причинам: 1) из любви к ней, 2) как преподаватель русской словесности, 3) как организатор Литературного кружка»[742].
В 1920 г. Владимир Смиренский знакомится с Сологубом лично. С 1921 г. они регулярно встречаются на литературных вечерах, собраниях в Доме литераторов, Союзе поэтов, Союзе писателей. По словам Георгия Иванова, это было «несколько точек во враждебном хаосе», «где можно укрыться от холода, и от патрулей, и от коммунизма»[743]. Так же как и Сологуб, Смиренский остро ощущает свою несовместимость с враждебной ему новой действительностью, собственное одиночество, верит в возможность преображения жизни творчеством… 28 января 1923 г. он посылает Сологубу письмо, которое несомненно обратило внимание автора «Творимой легенды» на близость их душевных переживаний:
«Я человек тихий, но душа у меня мятущаяся, и очень часто я не верю в себя, сомневаюсь. А почва для сомнений этих и неверия — (к несчастию моему) очень хорошая. Все, во что я верю, что я люблю, что ношу в себе и собой воплощаю, — признано теперь ненужным, смешным и нелепым. Я мистик, романтик, идеалист, человек бескорыстно и глубоко любящий Бога, человек, пьянившийся бездорожьем (бездорожье ли это?). А за это ведь осуждают и, сказать по правде, — я чувствую себя бесконечно одиноким. Это усугубляется еще и тем, что приблизительно я себя знаю, верю в свою настойчивость, в упрямство свое и <…> уверен, что таким, несмотря на молодость свою, — и останусь. И все это было бы хорошо и радостно, если бы не ощущал я в себе, правда, не всегда, глубокого внутреннего разлада. Вот это, Федор Кузьмич, страшно. В такие минуты думаешь (прислушиваясь к враждебным голосам) — да полно, действительно ли я прав, а не они? Идти в такие минуты мне некуда и не к кому, замыкаешься в себя еще глубже, все злее, все жесточе и пока это помогало. Но будет ли помогать дальше? Вот я сказал когда-то (плохо, кажется):
Крестом мне был тяжелый труд,И я на нем любовью распят.Душа моя — святой сосуд.Где много нежности и ласки.
И душу эту я пронес сквозь горе, сквозь муку, сквозь кровь и отчаяние — нетронутой, но удастся ли мне и впредь сохранить ее такою же? Как побороть ожесточение, и надо ли с ним бороться? В этих вопросах теряешься, запутываешься окончательно. Я не люблю людей. Федор Кузьмич, я чувствую себя (не сочтите это за похвальбу, за ребячество, я выстрадал это) выше и лучше их. У меня, говорят, есть хорошие стихи — я ни одного из них не напечатал. Прав ли я в этом — не знаю. Но думаю — да, прав. Потому что люди над хорошими стихами смеются гораздо охотнее и злее, чем над плохими. А это — больно. У меня есть, например, цикл стихов о Страстях Господних — „Крестовые терны“ — я знаю, что они будут осмеяны, и не потому, что плохи (кстати, они, кажется, и не плохи), а потому, что смешно о Боге писать. <…> Все это я пишу Вам, Федор Кузьмич, потому что чувствую, как Вы близки мне. Я очень люблю Вас, Федор Кузьмич, и считаю Вас большим поэтом. <…> и говорю Вам это совершенно искренно. Я знаю, что я опоздал родиться <…> лет на двадцать-тридцать, и потому-то, вероятно, мне и трудно. У людей моих лет — мысли другие, у писателей и поэтов наших дней — тоже. Потому такие люди, как Вы, мне особенно близки и дороги. Я рад был бы ухватиться за Вас, как утопающий хватается за соломинку, но не могу и этого. Я еще не совсем тону, да и вправе ли я просить у Вас помощи? (хотя — нужны ли на это права?). Я не хочу, во всяком случае, надоедать Вам, отнимать у Вас нужное не только Вам, но и мне же — Ваше время, но если хотите и если не трудно Вам, — ответьте и поверьте, что каждой строке Вашей я искренне и радостно рад»[744].
Федор Сологуб поддержал начинающего поэта. С 1923 г. между ними устанавливаются доверительные отношения. Сологуб для Смиренского не только «великий поэт», «огромный талант», «Учитель», но прежде всего — «очень большая, все понимающая и все прощающая душа»[745] «Что же касается Сологуба — так я его очень люблю и считаю большим и прекрасным поэтом. Несомненно для меня, что повертеться около него „мелким бесом“ — дело стоящее»[746]. Не без оснований В. Смиренский считает себя учеником Сологуба. «Сейчас я <…> пойду к Сологубу. Я читал недавно книгу неизданных его стихов, — это нечто изумительное. Большое, вероятно, счастье — писать потрясающе-прекрасные стихи. Я бы хотел научиться этому счастью. Счастью ведь научиться можно»[747]. Многие его стихотворения отмечены отчетливым влиянием учителя, однако с таким же основанием можно говорить о воздействии на Смиренского других крупных поэтов.
Два мемуарных очерка — «Воспоминания о Федоре Сологубе и записи его высказываний» (1927) и «Воспоминания о Федоре Сологубе» (1928–1945) — хранятся в архиве В. В. Смиренского (ИРЛИ. Ф. 582). Материалы первого очерка собирались еще при жизни Сологуба и предназначались затем для публикации в сборнике памяти поэта, который предполагал издать Всероссийский Союз писателей. При подготовке текста автор стремился с максимальной точностью передать голос Сологуба, дословно воспроизвести его высказывания. Отбор материала для очерка носил автоцензурный характер. За его пределами Смиренский оставил высказывания на политические темы, а также те, которые могли быть негативно оценены читателями, омрачить память поэта. Все зачеркивания в тексте, вероятно, принадлежат Иванову-Разумнику, который готовил книгу воспоминаний о Ф. Сологубе к печати.
Второй очерк был написан позднее, в период между 1928 и 1945 гг. и включен Смиренским в виде отдельной главы в книгу его воспоминаний «За 30 лет», рукопись которой была приобретена Пушкинским Домом 28 марта 1946 г. При написании были использованы некоторые материалы из первого очерка, при этом автор стремился к беллетризации своих воспоминаний, давая развернутые описания эпизодов из жизни Ф. Сологуба, старался в подробностях передать обстоятельства бесед, интонации поэта. Совпадения в очерках невелики и оговорены в комментариях.
Тексты воспоминаний печатаются по авторским рукописям. Орфография и пунктуация подлинников приведены в соответствие с современными нормами, за исключением некоторых синтаксических особенностей, используемых Смиренским при передаче высказываний Ф. Сологуба.
Вступительная статья, публикация и комментарии И. С. Тимченко.В. В. Смиренский
<Воспоминания о Федоре Сологубе и записи его высказываний>
Я познакомился с Сологубом в ноябре 1920 года[748], а за год до первой встречи — начал с ним переписку[749]. Мне всегда нравились стихи Сологуба своим холодным отчаянием и почти нестерпимою красотою. Нравилось его аскетическое лицо, очень похожее в профиль на Тютчева[750], парадоксальный склад тонкого и острого ума и сухие чопорные манеры. Было в нем что-то очень напоминающее Анатоля Франса[751].
До 1924 года встречался я с Сологубом редко. Недолгие обрывочные разговоры с ним — запоминал. Временами — записывал. Но записи прошлых лет — потерял на фронте[752]. С середины 1924 года встречи наши значительно участились. Иногда видеться мне с Сологубом приходилось по несколько раз в неделю[753]. Тогда я снова начал записывать его острые мысли, суждения, — порой очень резкие, — и стихи. Так составилась целая книга.
Писать воспоминания о Сологубе — сейчас не время. Еще слишком дорог и слишком памятен мне прекрасный образ поэта и говорить о нем трудно. Но все, что мне удалось записать прежде из его речей и бесед, — в глубокой степени значительно и интересно. Многое в этой книге записано мною дословно, а за все остальное ручается моя сумасшедшая память. Во всяком случае, позже чем на другой день после встречи я никогда нарочито не припоминал ни одного сказанного им слова. Записывать приходилось, конечно, тайком. Если бы Сологуб узнал об этом, он не стал бы со мной и при мне разговаривать вовсе. В этом я глубоко уверен. Поэтому я старался всюду, где было возможно, — сидеть подальше от Сологуба, прячась за чью-нибудь спину, и в записных книжках моих каждый раз число сологубовских парадоксов увеличивалось. Но очень часто случалось мне <бывать> наедине с Сологубом. Когда я жил недалеко от него, он приглашал меня к себе, всегда неожиданно, письмами (однажды прислал в один день три письма)[754], — то для того, чтобы поговорить о Союзе писателей или о неоклассиках[755], то просто просил меня прийти почитать стихи. Из Союза почти всегда (особенно летом) мы возвращались вместе. Летом Сологуб жил в Детском Селе[756], и тогда я провожал его до вокзала. По дороге мы неизменно заходили в кафе к Веберу и пили чай. Сологуб говорил всегда охотно и много. Иногда разговоры его бывали чрезвычайно интересными. Но об этих разговорах наедине, об его письмах ко мне, о стихах, обо всем, что так или иначе воскрешает его в памяти моей как живого, вспоминать здесь я не буду. Это — большая и самостоятельная тема для отдельной книги о Сологубе…