Русь. Том II - Пантелеймон Романов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она теперь иногда чувствовала потребность говорить с тем раненым офицером, которого доктора считали безнадёжным. Она ничего о нём не знала. Знала только, что его фамилия Черняк. Он никогда ничего о себе не рассказывал, а она из деликатности не спрашивала его.
У него всегда был спокойный взгляд глубоко ушедших глаз, обведенных землистой синевой.
Один раз Ирина спросила у него:
— Почему вы никогда не жалуетесь?
— На что?
— Хотя бы на свою боль.
Черняк некоторое время лёжа молча смотрел перед собой, как он обыкновенно смотрел, и сказал:
— Потому что от этого боль будет не меньше, а даже больше. Жаловаться и жалеть других — вещь совершенно бесполезная и в данном случае даже вредная.
Ирина, поражённая этим ответом, который совпал с её собственными неясными мыслями, спросила:
— Почему вредная?
— Потому что отвлекает людей от прямой задачи — борьбы с таким порядком жизни, при котором возможно вот это, — сказал он, жестом своей слабой, бледной руки указав вокруг себя на больничную обстановку и своего соседа, заострившийся землистый профиль которого неподвижно виднелся на подушке его постели.
— А когда будет возможно выполнение этой задачи? — спросила Ирина.
— Тогда, когда люди, мыслящие в этом направлении, сорганизуются для практической, физической, а не словесной борьбы с этим порядком.
Судорога прошла по его лицу.
— Вам больно? — спросила Ирина.
— И вчера было больно, и сегодня больно. Человек очень скоро привыкает к чужой боли, а к своей никогда. Это очень большое неудобство.
Бледная, жёлтая рука Черняка лежала поверх одеяла, и он машинально мял ею серое больничное одеяло.
— Организация настоящей жизни имеет целью выгоду отдельных лиц за счёт угнетения большинства. Надо эту организацию разбить и организовать жизнь, имеющую своей целью благо всех, кто трудится для всех.
Он, слабо улыбнувшись одной щекой, иронически покачал на самого себя головой и сказал:
— Я неисправимый агитатор, хотя сейчас моя агитация, вероятно, направлена не по адресу: вы, судя по вашему лицу, тонким рукам и изяществу движений, принадлежите к тому классу, который только и существует и держится… такой организацией жизни.
— У меня может быть сознание, независимое от интересов… моего класса, как вы говорите.
Черняк засмеялся недобрым смехом.
— Нет, б а р ы ш н я, это уж оставьте. Класс есть кровь. А человек только кровью и живёт.
Он закусил губы, очевидно, от боли.
— Вот я умираю… не утешайте. Это неважно. Важно то, что я ничего не успел сделать для той жизни, какая наступит лет через пять, через десять… Личность сама по себе ничто, пока она заключена в рамках индивидуальных интересов, ощущений. Я умру, меня выбросят в общую яму. Только и всего. Впрочем, когда одним глазом заглядываешь в могилу, тогда масштаб вещей сильно изменяется. Человек в таком положении едва находит в себе силы не сообщать о себе… тому человеку, которого он…
Черняк, не раскрывая рта, одним носом глубоко перевёл дыхание.
— … которого он любит… — докончил он, как будто ему трудно было выговорить это слово. — Но это малодушие. Не надо утруждать человека состраданием, а тем более вознёй с собой.
Опять судорога прошла по лицу Черняка.
— Вы это о себе говорите? — спросила Ирина.
Черняк некоторое время молчал, всё глядя перед собой в противоположную стену, в которой была дверь палаты.
— Да, о себе… Я написал одному человеку письмо, из которого он поймёт, что я убит. Тем более что всё равно я не выживу. Это я хорошо знаю.
— Зачем вы так говорите! — сказала Ирина. — И довольно, я не должна была давать вам столько говорить.
Черняк иронически улыбнулся.
— Вы говорите — по обязанности, но… вы славный всё-таки человек. А вот сегодня в газетах сообщение о том, что будут судить пятерых депутатов. Это наши товарищи. Вот если о н и погибнут, это будет более печально.
В этот вечер Ирина почему-то не пошла к Глебу и на следующий день ничего не сказала ему о своей беседе в лазарете.
LХХХIV
Савушка после своей поездки в Петербург, куда он отвозил письмо Черняка, вернулся в свой полк.
Полк стоял в местечке с костёлом, у которого снарядом был сорван крест и зияла круглая пробоина на колокольне.
Улицы местечка были сплошь запружены солдатами, лошадьми, двуколками.
Около хлебного магазина толклись солдаты.
— Что ж, значит, и нам и лошадям с голоду подыхать? — говорил низкорослый солдат в шапке с мотающимися тесёмками наушников.
— Говорю тебе, фуражиры с утра уехали, должны сейчас быть, — ответил распоряжавшийся в магазине человек в солдатской форме.
— Вон, лошади-то какие! их на живодёрню только, — указал солдат на лошадей, привязанных к двуколке.
Лошади с выступающими рёбрами, с ободранными боками понуро стояли без корма, полузакрыв слезящиеся глаза.
— У баб, небось, и хлеб есть, и всё…
— Не продают, собака их возьми. А насильно отнимешь, сейчас за мародёрство под суд попадёшь.
За деревянным сараем, прячась от начальства, сидели несколько оборванных солдат и варили в котелке, по-видимому, краденую картошку. Один из них привязывал верёвочкой оторвавшуюся подмётку сапога; другой, скинув и вывернув рубашку, держал её над огнём, отвернув лицо от дыма.
— Не тряси над котелком-то! — крикнул солдат, пробовавший лучинкой картошку, и, поддев что-то, отбросил в сторону.
— Не выкидывай — навару больше будет, — подмигнул солдат, привязывавший подмётку.
— Только и остается. Эх-ма!..
За местечком виднелись часто наставленные кресты. Это были братские могилы. Туда то и дело бегали солдаты.
Варивший картошку, посмотрев в сторону, промычал:
— Вишь вон, покойничков помянуть бегают. И на этом и на том свете нашему брату на голову с…
— Сена не привозили? — спросил какой-то солдат, проходя мимо сидевших.
— Говорят, поехали давно, сейчас ждут, — отвечали, не оборачиваясь, сидевшие у костра.
Солдат постоял в нерешительности, видимо ожидая, не предложат ли ему поесть, но сидевшие у костра делали вид, что не замечают его.
— Так… — сказал тот и пошёл дальше.
Вдруг на улице местечка показалась целая процессия. Впереди ехал обоз из военных фур с наваленным на них сеном и мешками. Фуры везли ободранные, похожие на скелеты, лошади; на облучках, нахохлившись, сидели обозные, а по сторонам, причитая, шли бабы и старики.
Когда обоз проезжал мимо штаба, — помещавшегося в длинном одноэтажном доме, похожем на трактир, с крыльцом посредине, — на крыльцо вышел полковник в накинутой на плечо бекеше на белой овчинке. Он был без фуражки, с бритой круглой головой.
Увидев полковника, бабы и старики, провожавшие обоз, бросились с воплями и причитаниями.
— Чего орёте! — крикнул на них громовым голосом полковник. — Говорите кто-нибудь один! Вам тут не базар.
Бабы стали говорить, что у них отобрали последнее сено и овёс, что скотина с голоду подохнет.
Полковник, расставив толстые ноги и уперев под бекешей руки в бока, молча слушал.
— Ваше высокородие, что они брешут! Я не насильно, я за деньги отбирал, по закону.
— Молчать! — крикнул полковник, побагровев.
Солдат, замерши, вытянулся, приложив к шапке пальцы, едва торчавшие из длинного рукава шинели.
Ободрённые его окриком бабы стали требовательнее. Старики покорно стояли сзади них.
— Молчать! — крикнул полковник на баб. Ему как будто нравилось на свежем воздухе пробовать силу лёгких. — Почем ты за воз сена давал? — обратился он к обозному.
— Тридцать рублей, ваше высокородие, как приказано.
— Так какого же вам чёрта надобно? — крикнул он на баб. — Ведь у вас за деньги берут.
— Батюшка, не нужны нам деньги, у нас скотина подыхает, — голосили бабы.
— А у нас не подыхает?
— У нас свои части обобрали всё дочиста, а тут ещё ваши приезжают…
Полковник вдруг перевёл грозный взгляд на солдата.
— Ты где это сено брал? — крикнул он.
— Да вон, верстов двадцать отсюда будет, — отрапортовал солдат, одной рукой отдавая честь, а другой показывая куда-то в сторону.
— Так какое же ты имел право, сукин ты сын, брать за пределами расположения своей части?! Ты знаешь приказ или нет?! За мародёрство под суд буду отдавать мерзавцев! Сейчас же отдай им сено и овёс. Разбирайте своё сено, и марш! Чтоб ноги вашей тут не было! — крикнул полковник.
Бабы и старики бросились к фуре и стали растаскивать сено и увязывать его в вязанки.
Прибежавшие было за сеном солдаты стояли и растерянно глядели.
— А вы тут чего? — крикнул на них полковник.
— Сена нету, ваше высокородие.
— У местных жителей покупать.