Русачки - Франсуа Каванна
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А вы кто такой?
Другой симметрично наставил автомат между грудей Марии. Мария говорит, что она советская гражданка, а я — француз. Он засиял.
— Француз? Да здравствует Франция! Франция — союзница Советского Союза! Генерал де Голль — друг маршала Сталина!
Обнимает меня во всю охапку. Опять целуемся. Он плачет от радости. Второй делает то же с Марией. Все плачут. Мы больше уже не одни. Робкие группки высовывают свои носы, не осмеливаясь приблизиться, — ждут, во что это выльется. Пятимедальный откашлялся, икнул еще пару раз, встал навытяжку или почти что, по-странному отдал честь, должно быть, той разновидностью военной чести, которая из всех была выбрана Красной Армией, и, уставившись в точку на горизонте, объявляет:
— От имени победоносного Союза Советских Социалистических Республик я, сержант Такой-то Такой-то-вич Такойский, объявляю занятым… Кстати, как называется эта дыра?
Мария говорит, что не знаем, — мы нездешние. Откуда-то раздается:
— Gultzow!
— Спас-сиба! От имени… и т. д. и т. п. объявляю занятым… Как? Ах, да: Гюльцов, черт возьми!
Отдана честь. Вольно! Вокруг героев собрался теперь тесный кружок. Поляки, прибалты, чехи. Они хотят подбодриться, спрашивают у сержанта на ломаном славянорусском, за что получил он все эти медали. Прекрасный вопрос! За что он их получил, так, что ли? Он заслужил их, подрывая фашистские танки, — вот за что! За каждый танк по медали. Кто-то протягивает ему бутылку. Что это? Шнапс. Недоверчиво пробует. Вливает приличный глоток: «Неплохо!», — передает бутылку товарищу, тот — мне, я пью как мужчина и передаю Марии, а она… Но Пятитанковый перехватывает бутылку по дороге, запихивает ее в свой широкий карман галифе. Шутки в сторону! Вспоминает, что нужно еще решить дела посерьезней.
— Где здесь фашисты?
Никто не отвечает. Он повторяет, с угрозой в голосе:
— Где здесь фашисты, я спрашиваю?
Фашистов ему подавай! В любой немецкой деревне Третьего Рейха кишмя кишит фашистов, — это как дважды два! Так где же они?
Некоторые из парней, что топтались вокруг, переглядываются исподлобья, бочком направляются к ферме. Возвращаются они, обрамляя высокого типа, которого держат за плечи. Это же вчерашний джентльмен-фермер! На нем лица нет. На ослепительно белом фоне его свитера выделяется грязная белизна лица. Он держит открытой коробку с сигарами, угощает сержанта обеими руками, с жуткой улыбкой. Трясется весь. Коробка пляшет. Сержант давит дулом автомата ему в живот.
— Этот — фашист?
— Да, да! Фашист! Страшно большой фашист!
— Ладно. Туда его!
Он указывает подбородком на каменную стену, окружающую красивую ферму, на высокую прочную стену из старинного камня. Немец понимает: «Aber nein! Nein! Nicht so! Nein!» Его уволакивают все вместе, взялись они сообща ставить его к стенке, удерживают у стены за плечи, а я все вижу, думал, что смогу это вынести, и вот уже я ору, нет, черт возьми, так нельзя, но ору по-французски, — рефлексы мои французские, — как бы это сказать по-русски? Мария меня отталкивает, говорит мне, молчи, молчи, они тебя тоже убьют… Звук выстрела, единственного. Как будто я получил его в свой живот. Тип перегнулся вперед, он уже на земле, — он мертв. Люди на это способны! Люди на это способны!
Сержант спрашивает, где остальные фашисты? Какие остальные? Да остальные, чего там! Ах да, остальные… И вот уже все не-немцы пошли выискивать фашистов. Слышен визг. Потом другой, в другом месте, — голос женский. Заливается на острых нотах, плачет и орет, «Nein!» — раздается везде, по всей большой ферме. Одна группа тащит какую-то бабу, наверняка жену того самого джентльмен-фермера. Другая — толстого мужика, который яростно отбивается…
Все что угодно, но только не это, черт побери! Все эти парни хлебнули горя — это уж точно, может быть, эти немцы серьезно заставили их его хлебнуть — охотно верю, но так вот, на холодную голову, — это уже не просто всплеск дикой ярости, это отдает дерьмовым мелким садизмом с опорой на чистую совесть. Пролить кровь, не замарав рук, на красивой ферме, полной стольких красивых вещиц…
Я говорю сержанту:
— Откуда ты можешь знать, фашисты они или нет? Так не правильно! Отправь их в тюрьму!
Все смотрят на меня искоса.
— Он не здешний! Никого тут не знает! Не знает фашистов!
Сержант смеется:
— Не боись! Они будут страдать меньше, чем заставили страдать нас!
Он говорит со мной, глядит на меня и одновременно неожиданно спускает курок. Одним выстрелом. Толстяк падает, подкошенный враз, с недоверчивыми глазами, широко распахнутыми на тот ужас, который вспарывает ему живот.
Женщина начинает вопить. До сих пор она сдерживалась. Теперь — ее очередь. Я хватаю сержанта за руку. Он направляет свою штуковину на меня. Он уже не смеется.
— Может, и ты фашист? Французский фашист?
Мария бросается между нами.
— Нет! Он коммунист!
— Ах, так… Все теперь коммунисты, со вчерашнего дня! А ты, какого черта якшаешься с иностранцем? Трахаешься с ним, что ли, блядина?
— Это мой муж.
Здоровый русачок на меня взирает. Ему осточертела моя комедия.
— Послушай, отстань, не мешай! Нервы слабы — тогда проваливай, пойди погуляй, отцепись! Не мешай нам работать. Понятно?
Он повторяет то же, что раньше: так и не переставая со мной говорить, и даже не глядя, приканчивает женщину одной-единственной пулей — прямо в упор. Я позеленел. Чувствую, что теряю сознание. Марии не лучше.
Сержант закончил. Цепляет себе автомат на шею, говорит: «Прощайте», — вскакивает на велосипед, отъезжает достойно, зигзагами проезжает первые десять метров, — чуть не рухнул, бросает. И вот уже они оба уходят пешком принимать владения других поместий земли завоеванной.
Мы возвращаемся в свой домишко. Некоторое время молчим. Мария беззвучно плачет. Ну да, это война! Думают ли обо всем этом те мудилы, которые ее развязывают? Ну да, ну да, братец, они-то думают! И заранее все принимают. И даже очень хорошо принимают!
* * *На ферме гульба. Все местные не-немцы празднуют освобождение. Слышно предсмертное гоготанье гусей. Из заначек появляется шнапс. Самодельный красный флаг, сделанный из прибитого к палке лоскута юбки, возникает над воротами. Я говорю Марии, что мне неохота здесь оставаться. Она отвечает, что везде будет так же. Да, но там мы не видели… Я уже больше никогда не смогу вспоминать этих людей иначе, как волочащими тех немцев на бойню. Она просит остаться здесь, хотя бы на один день, чтобы передохнуть, — она уже больше не может. Говорю: ладно, но не хочу ничего просить у этих типов. Пойду в Штафенгаген, может, найду чего поесть, — это не дальше, чем в двух километрах отсюда. Давай, по-быстрому! Запрись на ключ, никому не открывай, не бойся. Я и пошел за продуктами.
Маленькая дорога в Штафенгаген бежит параллельно большой. Как только я обогнул холм, закрывавший от меня большую дорогу, отдаленное бряцание шестеренок, к которому уже с ночи уши мои так привыкли, что оно стало частью пейзажа, превратилось внезапно в гром преисподней. Надо мной, вровень с некошеной травой, — длинные трубы пушек прут на Запад. По мере того как я приближаюсь, появляются башни, а за ними броня гигантских танков. Чудовищные гусеницы вгрызаются в асфальт, отбрасывают его плитками на обочины. Прилепившаяся гогочущими гроздьями цветастая толпа пьяной солдатни покрывает броню.
Русачки гуляют победоносную оргию. Ад Сталинграда завершается карнавалом. Разрядились в сугубо фривольное содержимое западных платяных шкафов: бюстгальтеры напялены прямо поверх униформы, розовые дамские трусики с черными кружевами красуются на макушке вместо ночных чепцов, грации с подвязками, сюртуки и цилиндры, зонтики от дождя и солнца, покрывала с кроватей, запахнутые наподобие римских тог, — всю эту карнавальную мишуру, которую на завоеванной земле неутомимо изобретает фантазия солдафона, открывают они для себя с диким восторгом. Тренькают по балалайкам, растягивают аккордеоны, дуют в губные гармошки, поют широко раскрытыми ртами, но ничего не слышно, ничего, кроме умопомрачительного рева скребущих гусениц и моторов, выжимающих полный газ.
Порой на башне, трофей из трофеев, — немецкая девица, с венком цветов, растерянная и вдрызг пьяная, которую этот круговорот уносит с собой и выплюнет где-то подальше.
На уровне первых домов я внезапно чуть не отброшен в кювет. Прямо навстречу мне несется фантастическая упряжка. И снова я, как Михаил Строгов. Телега! Телега, прямо как в русских романах! Длинная балка с двумя укосинами, наподобие буквы «V» — вот и весь ее кузов! Держится это на двух перекладинах, образующих колесные оси, и четырех вихляющих в разные стороны колесах, охваченных железными ободами… Вокруг головы лошади, ореолом, — большой деревянный полукруг, разукрашенный зигзагами и многоцветными цветочками и приправленный дюжиной бешеных колокольчиков. Сидя боком на этих носилках, ногами почти волоча по земле, солдат-возница щелкает бесконечным хлыстом, — той самой «нагайкой» из песен! — и лошадь пускается в адский галоп, колеса подпрыгивают на камнях, отвечая каждое за себя, и весь базар этот изгиляется и подскакивает, как большой расхляб, как гигантский пьяный паук, — давай, давай! И таких вот проходит целая вереница, одна за другой. Некоторые из них запряжены сразу несколькими лошадьми, цугом, все несутся полным галопом. А дребедени там всякой — навалом: бочки с горючим, мешки с картошкой, даже ящики со снарядами, — давай, давай! Теперь мне понятно, почему Красная Армия должна была обязательно чего-то ждать перед каждым броском своей бронетехники…