Домино - Росс Кинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Однако в пору высших триумфов Роберта разразился небывалый скандал — и с его карьерой, увы, было покончено. Именно по этой причине, думаю, он и предпочитает скрываться, избегая, в частности, показывать свое лицо окружающим: вы — не исключение. Шумиха вынудила Роберта перемещаться инкогнито — то есть под чужой личиной. Короче, вся его жизнь превратилась в сплошной маскарад.
Я выдержал паузу, ожидая продолжения. Когда его не последовало, я сурово нахмурился и произнес:
— Я как будто слышал кое-что об этом скандале.
Леди Боклер обратила ко мне взгляд из-под атласной маски, за которой только что спряталась, сославшись на необходимость защититься от солнца и ветра — крайне неблагоприятных, по ее словам, для цвета лица: совершенно неважно, что в тот момент воздух был неподвижен, а солнце едва-едва показалось над крышами Мейфэра и Пиккадилли, когда мы втроем брели по Конститьюшн-Хилл в Грин-Парке.
Мне никогда еще не доводилось видеть миледи при естественном освещении, пускай даже самом слабом. Слушая ее, я размышлял о том, что она впервые показывается мне не только вне дома, но и просто при свете дня; раньше, если исключить наше первое свидание, в общественном месте мы не встречались. В теперешних обстоятельствах облик ее заметно изменился. Густая масса волос, при свечах черная как смоль, сейчас манила взгляд золотисто-каштановым отливом, хотя изначально она, вне сомнения, венчала чью-то иную голову — возможно, юной привлекательной поселянки. В тусклых лучах солнца ее бледные напудренные щеки, прежде чем спрятаться под маской, показались синеватыми, точно снятое молоко, однако даже в этом неясном свете блестели перламутром, а также пурпуром и ярь-медянкой, украшавшими шейки голубей, которые сновали у наших ног. Нос миледи странным образом вытянулся вперед; губы сделались тоньше, несмотря на покрывавший их слой кармина; черты лица выглядели более жесткими и угловатыми, словно они отражались в хорошо отполированном, но треснувшем зеркале. Та же самая дама — и одновременно другая, как если бы два разных портрета накладывались друг на друга и сливались до нераздельности, причем один можно было различить только под определенным углом зрения, подобно смутной фигуре на моем холсте, проступающей сквозь «Даму при свете свечи». Я старался припомнить любопытную теорию Пинторпа насчет свечи и обоев: в ней посредством какого-то логического ухищрения существование последних упразднялось; говорилось там что-то относительно красок, допускающих различные вариации, о предметах и лицах, меняющихся в зависимости от освещения; о том, что свет и люди лукавят, хитрят, вводят в обман, будто всякий человек всего лишь намалеван на театральном заднике или представляет из себя trompe-1'oeil.
Так это или нет, но я созерцал новую для меня картину, разинув рот от удовольствия, а еще охотней взялся бы за кисть, если бы леди Боклер, которая до сих пор успешно отражала все мои физиогномические поползновения, не выказывала явного беспокойства по поводу моей чрезмерной внимательности. Стоило мне вперить в нее взгляд попристальней, как она тут же отворачивала лицо, намеренно стараясь держать его в тени, пряталась за складками веера, нервно посматривая в карманное зеркальце, и в конце концов достала маску.
Однако при новом освещении разительно изменилась не только внешность леди Боклер: изменилось и ее поведение — увы, к худшему. Меня крайне ошеломило то, как она обошлась со мной на Ринге. Долг чести, который мне следовало исполнить, не вполне отвечал моим о нем представлениям; впрочем, произошедшее со мной оказалось куда постыднее предыдущих поединков: меня — и не на шутку — отхлестала женщина. Нежданное появление миледи изумило меня сверх всякой меры, но я изумился еще больше, когда ее рука, затянутая в перчатку (ее, по примеру носильщиков, я пытался поцеловать), с силой хлестнула меня по левой щеке, потом по правой — и потом опять по левой. Дальше миледи принялась колотить меня по груди кулачками, пока мне не пришлось схватить ее за запястья. И тогда на меня обрушилась настоящая лавина красноречивейших упреков. Как я ее разочаровал! Как жестоко она ошиблась в моем характере! Я в самом деле воображал, будто она будет потрясена — или польщена? — моим безрассудным риском? И ей надо благодарить меня за этот приступ варварства? На меня сыпались всевозможные обвинения: мол, я и «жертва необузданных страстей», и «одержим страстью к погибели», и «первый кандидат на виселицу», и «разбушевавшийся самец», и «капризный молокосос», и «низкий смутьян» — и прочая, и прочая; остановить этот бешеный поток не могли ни протесты Джеремаи, ни мои оправдания.
— Всегда одно и то же, — жаловалась леди Боклер, когда мы шли к Гайд-Парк-Корнер сквозь рассеивавшуюся пелену тумана. — Свирепые мужские страсти! Вы в точности как Тристано, — да-да! — он тоже дрался здесь, на этом самом месте, на этом кровавом ристалище! О, эта безрассудная погоня за честью, за доблестью! И все — ради любви к женщине! Припомните, что с ним сталось! А теперь и вы вступили на эту гибельную дорожку…
Проведенное ею сравнение не послужило, как я вначале думал, прелюдией к рассказу о Тристано: о нем, возможно, я услышал бы позднее, если только мне суждено было снова увидеться с миледи, что казалось теперь в высшей степени сомнительным; нет, речь пошла об этом самом Роберте Ханна, чью необузданную ярость миледи, по ее словам, удалось — хотя бы на время — укротить. Меж тем мы добрались до Грин-Парка и ступили на тропу, ведущую к Конститьюшн-Хилл (куда мы, собственно, направляемся, никто из нас, по-моему, толком не знал); именно тут миледи, оставив укоры, приступила к повествованию о жизни Роберта. Роберт, по ее уверениям, непременно «вышиб бы мне гляделки», появись он на месте поединка, и «заметьте, мистер Котли, он намеревался сделать это во что бы то ни стало, если бы я, к счастью, его не разубедила. Господи Боже, никогда еще я не была свидетельницей такого неистовства! Если бы вы только видели его в то утро! С каким пылом он чистил пистолет и наводил на него глянец! С какой дотошностью, не скрывая радости, точил саблю, пробовал лезвие — и мечтательно говорил о том, как рассечет ваше горло надвое и выпьет кровь до последней капли!»
Описание столь зверского нрава несостоявшегося противника залило лицо моего юного секунданта смертельной бледностью, с ног до головы его пробрала дрожь, а глаза он возвел к небу, словно благодарил Вседержителя за благотворное вмешательство госпожи. Я же, однако, с гораздо большим хладнокровием потребовал обрисовать, кто таков этот Роберт и откуда, что миледи должным образом и исполнила, причем нарисованный ею портрет почти никак не сходился с обликом отпетого головореза, которым вконец был устрашен Джеремая.
— Так вы наслышаны об этой… истории? — Леди Боклер казалась растерянной, но быстро овладела собой. — Да-да, Роберт сказал, что вы упомянули какую-то женщину… Впрочем, не то — я вовсе не имела в виду скандал, связанный с женщиной, и говорила вовсе не о падении некой деревенской глупышки. Постойте-постойте, как бишь ее звали?.. Не мисс Клайсроу, нет?
Теперь настал мой черед рассказывать — и, пока мы не миновали ворота Сент-Джеймского парка, я выложил все, что знал. И хотя сэра Эндимиона я не упомянул ни разу (все еще, как видите, сохраняя ему верность), можете не сомневаться, что я отнюдь не погнушался добавить два-три нелестных мазка к набросанному ею портрету Роберта.
Когда я умолк, миледи, вопреки моим ожиданиям, ни словом не обмолвилась — будто пропустила все мимо ушей — ни о вероломстве Роберта, ни о печальной участи Элиноры. Единственное, что ее заинтересовало в моей повести — к немалому моему огорчению и разочарованию, — это характер самой Элиноры. Миледи задала мне целую кучу вопросов о ее внешности, о ее манерах — и так далее. Приятно ли с ней беседовать? Красивая ли она? Сколько ей лет? Какого цвета у нее волосы? Глаза? Высокого она роста или нет? А цвет лица — бледный или смуглый? Как она одевается, как говорит? Я писал ее портрет — закончен ли он? Нельзя ли на него взглянуть?
Этот допрос сильно меня раздражал, но, хотя мне никоим образом не удалось бы дать на все пункты благоприятные для Элиноры справки, я не без удивления обнаружил, что пылко ее защищаю, всячески преувеличивая ее красоту, очарование, достоинства характера. Вместе с тем меня так и подмывало крикнуть, что я описываю не автомат и не портновский манекен, не фигуру на картине и не персонаж из книги, но человеческое существо, которое терпит муки в убогой мансарде. Скоро, впрочем, я почувствовал себя даже польщенным: столь настойчивое внимание к определенному предмету ласкало мне сердце; быть может, миледи с опаской заподозрила в Элиноре свою соперницу?
Приятное подозрение относительно ревности миледи вскоре если не подтвердилось, то, во всяком случае, укрепилось, как только мы вышли в парке на один из окаймленных деревьями променадов: сюда, по случаю воскресенья, начал стекаться подышать воздухом знатный люд перед тем, как отправиться на богослужение, и вдруг, нежданно-негаданно, миледи взяла меня под руку. Нежданно-негаданно потому, что до сих пор она казалась решительной союзницей Роберта в обоих случаях, то есть винила во всем происшедшем меня и Элинору. По мере разговора досада моя неуклонно возрастала, ибо я не желал терпеть возле себя даму, чьи моральные понятия были столь ущербны.