М. Е. Салтыков-Щедрин. Жизнь и творчество - Р. В. Иванов-Разумник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почти вся первая хроника посвящена теме «благонамеренности», являясь в этом отношении одним из первых очерков будущих «Благонамеренных речей». По объяснению сатирика благонамеренность есть «хороший образ мыслей», а последний в свою очередь характеризуется душевной невинностью. «Невинность же, с своей стороны, есть отчасти отсутствие всякого образа мысли, отчасти же отсутствие того смысла, который дает возможность различить добро от зла». Впрочем, эта невинность и благонамеренность не исключают и «некоторого остервенения», особенно усилившегося с 1862 года, переломного года эпохи шестидесятых годов. Особенное остервенение вызывает в благонамеренных людях молодежь, которую одни (Тургенев) клеймят именем «нигилистов», а другие (Катков) остервенело ругают «мальчишками». Говоря об этих кличках, Салтыков попутно рисует художественный образ доброго малого Сенички, который, изредка попадая в родную семью, невольно делался среди молодых членов этой провинциальной семьи распространителем зловредного «яда» вольнодумства. Это знаменитое место Салтыков впоследствии ввел особой главой «Сеничкин яд» в цикл «Признаков времени», о котором еще придется говорить. Здесь он приводит этот «художественный» отрывок лишь для выяснения всей невинности вольнодумного «яда» и для указания на полную бессмысленность презрительной клички «мальчишки». Он указывает, что в молодежи — все будущее, что только она «держит общество в постоянной тревоге новых запросов и требований, что не для чего просить для „мальчишек“ ни сожаления, ни снисхождения, что „мальчишество — сила, а сословие мальчишек — очень почтенное сословие“, что еще недавно „мальчишеством“ называлось всяческое „карбонарство“ и „вольтерианство“, которое теперь признано добром и проходит в жизнь. Вывод таков: „Нельзя ли отсюда притти к заключешно, что и то, что ныне называется мальчишеством, нигилизмом и другими, более или менее поносительными именами, будет когданибудь называться добром?“
Вот основная тема этой первой хроники; следует отметить еще, что начиналась она ядовитым вопросом — очистился ли „Современник“ постом и покаянием восьмимесячного вынужденного безмолвия? „Что пост был — это достоверно, — иронизирует Салтыков: — в этом, в особенности, убедилась сама редакция „Современника“. Не то, чтобы идея поста была совершенно противна „Современнику“, но, конечно, было бы желательно, чтобы сроки воздержания были назначаемы несколько менее щедрою рукой. Это тем более желательно, что было бы вполне согласно и с подлежащими постановлениями, которые нигде не заповедали, чтобы пост продолжался восемь месяцев“. Сатирик надеялся, что это случилось „нечаянно“ и что с обнародованием новых законов о печати „будут изысканы иные, более приятные и не менее полезные мероприятия“… Эта ироническая выходка совершенно вывела из себя уже знакомого нам тайного советника Пржецлавского, который в своей докладной записке о первых книжках „Современника“ за 1863 год и, в частности, о салтыковском обзоре „Наша существенная жизнь“ писал с явным негодованием: „В нем упоминается о приостановлении „Современника“, и мере этой, мимоходом, дается характеристика чистого произвола. С этого как бы вступления вся статья принимает как бы насмешливый тон и предметом этой насмешки и всякого рода острот избирается (кто бы мог подумать) — благонамеренный и хороший образ мыслей“ [204]. Все это цензор естественно находил совершенно неблагонамеренным и обращал на эти вредные мысли внимание начальства.
А Салтыков и во втором обзоре „Нашей общественной жизни“ продолжал развивать подобные же „неблагонамеренные“ мысли в вести такие же „неблагонамеренные речи“. Этот второй обзор (1863 г., № 3) является одним из остроумнейших фельетонов Салтыкова, посвященных теме картонных речей, картонных чувств, картонной литературы и картонной жизни. Картонная литература эта вся построена на „благородстве чувств“, которое грозит затопить всю русскую словесность, подобно тому, как с другой стороны затопляет ее „благонамеренность“. Пародируя эту литературу шаблона и стертых пятаков, Салтыков пишет три прелестных пародии — повести „Маша — дырявое рубище“, „Полуобразованность и жадность — родные сестры“ и „Сын откупщика“, целя и в великосветские повести „Русского Вестника“, и в народные очерки Н. Успенского. Четвертый пример, приводимый Салтыковым — комедия „Бедная племянница“, — является не пародией, а комедией в двух действиях, действительно представленной на сцене Александрийского театра 3 января 1863 года. Излагая содержание ее, Салтыков показывает, что пародии его не могут перещеголять действительной жизни и что эта „Бeдная племянница“ сама является невольной пародией, произведением, сплошь пересыщенным благородством чувств. Но благородство это является лишь „картонным благородством“, совершенно тождественным с „благонамеренностью“ первой хроники, — это лишь „куриное благородство“. Оно способно „проповедывать только истины в роде того, что куриный мир красен, что куриное солнце светло и что куриный навоз благоуханен. Доказательств подобного куриного благородства не занимать стать. В Петербурге существует даже целая газета, которая поставила себе за правило служить проводником куриного благородства. Назовем эту газету хоть Куриное Эхо“.
„Куриным Эхо“, как мы уже знаем, Салтыков называл либеральный „Голос“ Краевского, и в борьбе с этим органом он лишь продолжал прежнюю свою линию борьбы с либерализмом. Газета „Куриное Эхо“ была для него типичным представителем голоса тех либералов, которые и после 1862 года находили возможным итти с правительством и восхищаться прогрессом этой эпохи либеральных реформ. „От первой строки до последней она все умиляется, все поет: „Красен куриный мир!“, „тепло греет куриное солнышко!“; от первой строки до последней все докладывает, какие сделались россияне умные, как у них все это идет, всякие эти новые штучки“. Сатирик не стал здесь подробно распространяться об этой либеральной газете; десятилетием позднее в цикле „Дневник провинциала в Петербурге“ (1872 г.) он подробно развил эту тему, остановившись на характеристике либеральной газеты „Старейшая Всероссийская Пенкоснимательница“. Впрочем, там он говорил уже не о „Голосе“ Красвского, а о „С.Петербургских Ведомостях“ Корша, ни в чем не уступавших „Голосу“ по своему либерализму и „благородству чувств“.
И этот фельетон Салтыкова тайный советник Пржецлавский счел столь же неблагонамеренным, как и первый, и с негодованием писал: „Вся статья, кроме небольшой выходки против „Времени“, есть одна язвительная нападка — на что именно? — на благородство чувств. Это pedant к филиппике 1го тома на благонамеренность. Все, что уже сказано об этой последней, относится, и в высшей степени, к этой статье“ [205].
Третий обзор „Нашей общественной жизни“ (1863 г., № 4) посвящен ядовитой полемике с нашумевшей тогда статьей Фета „Из деревни“, напечатанной в январском номере „Русского Вестника“ за 1863 год. Вполне вероятно, что отраженным ответом, вплоть до заглавия, именно на эту статью была появившаяся через несколько месяцев в „Современнике“ статья Салтыкова „В деревне“, о которой еще будет сказано ниже. Фет, удалившийся писать лирические стихи в свое имение, оказался весьма прижимистым помещиком; в статье он жаловался на потраву своей пшеницы крестьянскими гусями и на злонамеренного работника Василия, за которым у Фета чутьчуть не пропало 11 рублей. Эти гуси и эти рубли дорого обошлись Фету: их припоминали ему в печати даже и в семидесятых годах, лет через 10–15 после этой юмористически прошумевшей его статьи. Разбору жалоб помещика Фета на крестьян и посвящен этот очерк Салтыкова, приходящий и к общим выводам о продолжающемся неравноправии крестьян и помещиков в деревне.
К еще более общим выводам приходит Салтыков во второй части своей хроники, где он полемизирует с „Днем“ И. С. Аксакова и с его обвинениями, что образованные слои русского общества оторвались от почвы (любимое выражение Аксакова). „Всето выходит у него какоето величественное дерево, которое верхушкой упирается в небо, а корнями высасывает из земли соки. Дерево это прообразует общество, верхушка — вероятно, разную этакую устроительную выспренность (земский собор), сосущие корни — вероятно, прожорливость, а земля… землЯ-то что означает?“ — спрашивает сатирик, явно намекая на „народ“, из которого и высасывают соки. Парламентаризм типа либерального земского собора его не прельщал. „Признаюсь, я видал на своем веку довольно таких деревьев, но они меня очень мало соблазняли. Не знаю почему, но мне всегда казалось, что они берут из земли соки затем только, чтобы, напитавшись вдоволь, вести с небом разговор о разных душеспасительных материях“… При этом разговоре, заявляет Салтыков, совершенно забывают однако „о землекормилице“. Но пусть даже либеральные мечтания осуществятся, пусть у нас будет „деревообщество, которое вершиной упирается в небо, а корнями в землю“, — что тогда выйдет из этого? „Боюсь сказать, но думаю, — отвечает Салтыков, — что из этого выйдет новый манер питания соками земли — и ничего большее… А если поверить обвинителям русского дереваобщества, что оно „беспочвенно“, что оно „корнями своими не упирается в землю, что корни эти находятся гдето на воздухе… гм… да ведь это, право, было бы, еще не так дурно! ведь это просто означало бы, что общество живет и ничего лишнего не берет! Похвально“. К таким общим выводам приходил Салтыков от частного вопроса о потраве крестьянскими гусями пшеницы Фета; в выводах этих мы видим дальнейшее развитие народнической точки зрения с ее отрицанием либерального парламентаризма и вообще политических реформ, точки зрения, нашедшей свое окончательное завершение уже десятилетием позднее в народничестве семидесятых годов. Лишь зарождение „Народной Воли“ ознаменовало собою грань, после которой этот взгляд старого народничества был признан ошибочным самими же народниками.