Избранное - Герман Брох
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Под аркой ворот щебечут воробьи. Супружеская чета подходит ближе; они женаты и потому социально уравнены. Они идут, чтобы осмотреть овальную площадь и вспомнить о придворном архитекторе; с ними все в порядке, а из своей красной книги они только что узнали, что это великолепная архитектура. Преследователь во дворе человек низшего сословия, но от него, однако же, невозможно ускользнуть, стоишь здесь, прикованная к столбу, как нищенка. Барышня снова прижала псалтырь к себе, но ведь она знает, что сердце, к которому она прижимает книгу, не разбирает слов, что на белых страницах в черном переплете нет ничего, кроме букв. Окружность неба отражается в окружности площади, окружность площади — в круге, ограждающем памятник, пение ангелов отражается в пении, слышном из церкви, и церковные песнопения собраны в книге у ее сердца, но нужно знать, что это так, нужно знать, что бог отражается в правителе, а правитель в простом смертном, который пересекает площадь; а если этого не знаешь, то круг ограды никогда не станет небом, слово в молитвеннике никогда не станет пением ангелов, тогда и детским коляскам можно въезжать в ворота парка, и это — стыдно подумать — никому не мешает. Коляски черны, так же черны, как и мертвый глаз черного фотоаппарата, который все удержит в кадре, о, удержит, чтобы одно не опрокинулось в другое, чтобы земля и небо оставались разделенными, как повелел господь в первый день творения, — разделенными и все же едиными в слове господнем.
Спаситель сверху сошел на землю, святой и в то же время бренный — слово, ставшее плотью, дабы возвестить божественную истину на человеческом языке и искупить страданием плоти, жертвой человеческой, грехи земного мира. И, подобно ему, сверху низвергаются мятежные ангелы, но они падают в красную раскаленную бездну, где корни скверны, чтобы восстать из нее в человеческом облике, правда уже не способными низвергаться, но оттого тем более падкими на плотские наслаждения с детьми рода человеческого, которые в слабости плоти своей всякий раз беззащитны перед соблазняющим их насилием и становятся жертвой насилующего соблазна; колдуны и колдуньи, единые во грехе, ставшем плотью, конечно, обречены, как и сам грех, на истребление и, в конце концов, бессильны перед искупительным деянием, но все же постоянно угрожают ему и несут зло из поколения в поколение до скончания века.
Однако каждое облако разве не посредник между землей и небом? Разве оно не возносит землю вверх, не тянет небо вниз, чтобы круг его втиснулся между домами и стенами площадей и расколол их, порочный круг подражания? Белы стены, белы облака, предвестники черных туч, черны книги и слова в них, но красен и жгуч взгляд, что вырывается из бездны тьмы, увлекая за собой «я», засасывая его все глубже вниз, сквозь гремящие врата смерти, все глубже вниз, в жгучий холод темноты. Сплетаются прямые дорожки парка, круг за кругом, сплетаются в непристойный клубок, в котором все едино, и, переплетая друг друга, пожирают друг друга, все снова и снова порождая друг друга. Тут не поможет почетный караул, не поможет и то, что красная книга силится отразить жгучий жар, потому что нет более отражения большого в малом: нет более прекрасного и нет красоты, лошади статуй рвутся из красоты своего окаменения и улетают прочь; люди задыхаются под сводами церкви, и никакой кадр не может более запечатлеть происходящее, так как отныне самое тайное вырывается наружу, чтобы выплеснуться на всеобщее обозрение площадей. И уже не думая о преследователе, который теперь схватит ее, возьмет за руки и потащит за собой в бездну, барышня расставляет руки и хватается за столб позади себя, цепляется за него, прижавшись, прильнув к нему, своей единственной опоре, не замечая, что пачкает о стену свое темное пальто. Щебетанье воробьев под аркой становится все громче, набухает, переходит в ожесточенный свист, и кажется, будто вся тень сорвана с мира, тень улетела, оставив мир, который больше и не мир, в невыносимой наготе, оставив его добычей выскочек и тех, кто тащит в бездну, добычей дьявола.
От насилия не спастись! Сейчас на палящем солнце вся эта чертовщина закружится, прихрамывая, в хороводе без теней, в который ее тотчас же поведет преследователь, по-лакейски хромая, с лакейским поклоном, — и не спастись от его соблазняющего насилия.
А между тем чужестранная чета, все еще четвероногая, достигла церковных ступеней, и вот теперь, все еще с раскрытым бедекером в руках, оба даже вознамерились проникнуть во двор. Может быть, это уже и неважно; пусть случится, пусть люди обнаружат тайну и позор, увидят победившего преследователя; конечно, это неважно, потому что нет больше тени, нет даже во дворе, где он стоял и повелевал, этот человек, хоть и низкого происхождения, но высоко, как памятник, вознесшийся посреди двора. И, может быть, чтобы защитить преследователя, чьей жертвой и сожительницей, готовой к колдовским превращениям, она отныне и навеки должна стать, может быть, чтобы бежать вместе с ним, пока не поздно, а может быть, чтобы спрятать его где-нибудь в шкафу, незаметно для обоих чужеземцев, с огромным напряжением она отделилась от стены и побрела во двор: но — о разочарование и облегчение — двор был тенист и пуст, каким она его и оставила, а воробей все еще сидел на плитах. Стены окружали строгий и прохладный четырехугольник как бы отрадно-светлое затмение дня, — и для человека низшего сословия, или коммуниста, или еще кого-нибудь в этом роде здесь не было места. Двор был чертовски пуст.
Тогда барышня осмелилась еще раз оглянуться на площадь — и она была чертовски пуста. Потому что никто не плясал. Вяло повис вверху флаг на древке, и насилие отменялось, может быть, только отодвигалось, но на сегодня, определенно, отменялось. Какая-то смесь сожаления и злорадства поднялась в душе барышни. Правда, холодная красота минувшего мира и его творений опять, возможно в последний раз, победила и оставила в круглых дураках хромых демонов из плебеев и все их безобразие. Прекрасным большим овалом простиралась замковая площадь у подножия зданий, выступающих вперед в своей степенной неспешности, и теперь, когда происшествие завершилось, отражала окружность неба и мирный его покой; теперь тени башен едва достигали малого овала памятника, на трех ногах стояла лошадь курфюрста в прекрасной недвижности, на трех ногах стоял штатив фотографа, и, окаймленные прямыми, как стрела, черными тенями, тянулись по склону холма аллеи парка под сводами светло-голубого купола, по которому медленно скользили перистые облака, — чистота, которая ложится новым слоем на грязь.
Из церкви звучал хорал. И барышня, исполненная преданности, пересекла маленький дворик и вошла в церковь через ту самую дверь, через которую прежде торжественно свершала свой выход в божий храм семья великого герцога и через которую отныне, так велит господь, всегда будет входить она. Ни одной половине барышнина сердца не было больше нужды говорить с другой его половиной — в таком согласии друг с другом они пребывали, — полная сладостной безнадежности, барышня едва ли была в состоянии думать о себе: она открыла псалтырь — и впрямь святая.
СМЕРТЬ ВЕРГИЛИЯ
Роман
IN MEMORIAM STEPHEN HUDSON[30]
…fato profugus…
Vergil: Aeneis 1, 2[31]…Da iungere dextram,da, genitor, teque amplexu ne subtrahe nostro.Sic memorans, largo fletu simul ora rigabat.Ter conatus ibi collo dare bracchia circum,ter frustra comprensa manus effugit imago,per levibus ventis voluCrique simillima somno.
Vergil: Aeneis VI, 697–702[32]Lo duca ed io per quel cammino ascoso Entrammo a ritornar nel chiaro mondo; E, senza cura aver d’alcun riposo,Salimmo su, ei primo ed io secondo, Tanto ch’io vidi delle cose belle Che porta il ciel, per un pertugio tondo;E quindi uscimmo a riveder le stelle.
Dante: Divina Commema, Inferno XXXIV, 133–139[33]TOD DES VERGIL
1945
ВОДА — ПРИБЫТИЕ
© Перевод Ю. Архипов
Голубовато-серые, легкие, тихим, едва внятным встречным ветром гонимые, катились адриатические волны навстречу эскадре императора, когда та, медленно надвигаясь левым бортом на пологие холмы Калабрии, направлялась к порту Брундизию; и теперь, когда залитое солнцем и все же тронутое дыханием смерти одиночество моря постепенно сменялось мирной радостью людской суеты, теперь, когда воды, смиренные и позлащенные близостью людского житья-бытья, покрылись многочисленными судами, тоже плывущими в гавань или вышедшими оттуда, а рыбацкие лодки под коричневыми парусами, покинув для вечерней ловли крохотные молы, прилепившиеся к частоколу селеньиц и деревень, уже отделились от белой прибрежной каймы, — теперь вода стала гладкой, почти как зеркало; перламутровая раскрылась над нею раковина неба, вечерело, и порой чудился над водой дым костров, доносимый, навеваемый с пастбищ вместе со звуками жизни на берегу: то звяк железа о наковальню, то крик.