Время смерти - Добрица Чосич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А что нам делать? — заорал Богдан, готовый схватить за глотку своего командира, каковое желание, впрочем, он испытывал часто во время муштры на «Голгофе».
— Ура! Ура! — прокатилась по строю волна. Богдан стоял молча; липа стряхивала с веток дождевые капли; в одном из окон станционного здания появились головки детей. Он думал о том, как добраться до Крагуеваца к наступлению ночи, если маршрут движения батальону переменили. Он не слышал даже команды «По вагонам!», стоял, прислонившись к вагону; так он оказался нос к носу с начальником станции, который в свою очередь глядел на него с невыразимой тупостью.
— Производят нас в смертники, — раздался за спиной Богдана голос Боры Валета. — Вы даже не подозреваете, ребята, сколь чувствительно отечество к проявлениям людского честолюбия и иерархии. Оно тщеславно, как старая дева. Будь наша держава такой же огромной, как Россия, мы попали бы на фронт майорами.
— Не бреши, Валет. История избрала нас, чтоб мы стали легендой нации. Послужили для нее мифом. Феникс больше не будет птицей. У сербского феникса будет лицо студента.
— Браво, Винавер! Но мне, Сташа, больше хочется быть сербским петухом, чем сербским студентом.
— Время сейчас как ручная граната, идиот! Сейчас иные законы имеют силу. Законы трагедии. Поэты оказались правы. Невозможное становится возможным.
— Так, как есть. Мы последний резерв армии, которая без боя оставляет свои позиции.
— Поэтому я и счастлив, балда! Быть воином за честь Сербии. Мой патриотизм не политика, а вера. Мы верим в отечество, как святогорские отшельники верят в бога.
— Верно, мудрец! Отечество не имеет ничего общего с правительством, партиями, чиновничеством. Какая связь у Сербии с Пашичем и Аписом? Не надо путать понятия. Это политиканские и демагогические дела, нельзя смешивать понятие «отечество» с понятиями «государство» и «политика», — сердился Иван Катич.
— Полегче, Кривой. Но кто-то, наверное, должен быть виноват в том, что у армии нет артиллерийских снарядов, что она встречает зиму голой и босой?
— Ладно, Рако, пой лучше, какое тебе дело до провианта!
Ой, Сербия, мать родная,Ты для нас одна святая…
Свистел паровоз. Начальник станции размахивал руками и кричал, чтобы все садились. Богдана одолевали сомнения.
— Прыгай, Богдан! — звал Иван, пытаясь перекричать скрип и стремительное гулкое громыханье вагона.
И Богдан вскочил в вагон, снова переполненный песней; состав спотыкался от ее тяжести. Богдану нечем было дышать. Он стоял возле дверей и смотрел на пустынные мокрые поля. И снова приложил воск на левую бровь, прикрывая глаз шапкой.
— Родина вечна, Сербия вечна! А правительства и короли, партии и политиканы исчезают как дым, как речная пена! — голосом Ивана Катича кто-то в конце песни выкрикивал слова Данило Истории.
— А что будем делать с экономикой, с тем, чем люди живы и по причине чего одни голодны и голы, а другие сыты и имеют все что душе угодно? Так ведь, Усач?
Богдану хотелось молчать. А поезд словно бы медленнее шел после остановки на станции с растерзанным названием.
— В эту вашу социалистическую болтовню, будто война идет из-за прибылей и рынков, могут верить разве что сапожные подмастерья, потому что все прочие мобилизованы. Сейчас имеют значение иные факторы. Где сейчас ваш рабочий класс? Чем сейчас занят германский и австрийский пролетариат? У каких это рабочих нету сейчас отечества, товарищи социалисты? Ну-ка, Богдан!
У того не хватило выдержки обойти молчанием вызов Данило Истории.
— Для всех рабочих мира отечество является мачехой. Спекулянтская и продажная Сербия — это не моя Сербия. Сербия Пашича и Аписа — это не моя Сербия, Данило!
— А почему же тогда вы, социалисты, воюете сейчас, товарищ Драгович? Почему твой вождь Димитрие Туцович — командир роты в сербской армии?
— Мы воюем потому, что не хотим, чтобы нас поработили еще большие кровопийцы, чем наши собственные. И за то, чтобы после войны не было того, что было до нее. Мы воюем…
— Вот так, значит, товарищ! Вы воюете за революцию!
— За революцию, а за что же еще, радикаленок! Мывоюем за то, чтобы никогда больше не пришлось воевать. Европейские рабочие из окопов пойдут на парижские, берлинские, лондонские баррикады. А хорваты, словенцы, чехи поднимут восстание и разгромят Габсбургскую монархию.
— Вот в это только я и верю. Хорваты, боснийцы, воеводинцы недолго будут гибнуть за Вену и Пешт, убивать своих братьев за Франца Иосифа. Ставлю свою голову!
Весь взвод оказался втянутым в спор, спорили по поводу границ будущего объединенного югославского государства; большинство стояло за то, чтобы границей стал Триест; меньшинство удовлетворялось Истрией до Пулы; ни у кого не было сомнений в том, что вся Каринтия будет наша; а Тимишоара и Бая — само собой. Если греки не присоединятся к союзникам, а лучше, чтоб они не присоединились, нам не составит труда отобрать у них славянские Салоники; а по Адриатическому морю итальянцы пусть себе плавают, только на наших кораблях…
Из раскрытых дверей других вагонов неслась песня. Издавая громкие гудки, паровоз спешил на север.
7Когда миновали Багрдан, по эшелону пронеслась весть, что в Лапове батальон разделят. Две роты пойдут в Аранджеловац, прямым ходом во Вторую армию, и завтра будут на позициях; три роты направятся в Крагуевац в распоряжение Верховного командования.
— Кто пойдет в Крагуевац? — кричал Богдан Драговин, высунувшись из вагона. Соседние вагоны не знали. И он повернулся к товарищам: под одеждой глухо стучали сердца, бледные, сонные, небритые лица. Он понимал их молчание: лучше всем вместе и на одну позицию. Пусть уж начинается. Если его роту направят в Аранджеловац, он убежит, чтобы встретить Наталию, они проведут вместе ночь, а оттуда он пойдет в первый же бой. Если его расстреляют за это как дезертира, то тогда воистину на этом свете и в этой стране незачем человеку жить.
— Первая станция Лапово, господа унтер-офицеры, — подал голос Душан Казанова.
— Не может быть! — охнул кто-то.
— Увы, география — самая точная наука.
Иван Катич пробрался к Богдану.
— Если нас разделят, я иду с тобой, — шепнул взволнованно.
— А я прямиком в Крагуевац, если пошлют на Аранджеловац. Вот так!
— Вместе пойдем! — Иван произнес это вслух, в восторге от решения Богдана.
Тот снял со лба воск; остатки свечи сунул в карман, солдатскую шапку лихо надел набекрень.
— Идет. К этой дерьмовой жизни следует относиться хотя бы с унтер-офицерскими правами.
Ивану захотелось его обнять: с ним куда угодно, до конца.
Загудел паровоз.
— Лапово, — сообщил Бора Валет; откинув голову, он пустил струйку слюны в угол вагона.
От головы поезда донеслось: «Святый боже, святый крепкий…» Все молча переглянулись.
Это студенческий хор «Обилия» пел свою последнюю песнь.
— Неужто все наши песенки спеты? — громко поинтересовался Данило История.
— Да. Осталось только отпевать, — ответил Бора Валет.
Иван сжал руку Богдана, напуганный дрожью побелевших губ на лицах своих товарищей. Богдан обдумывал план побега на случай, если попадет в Аранджеловац. В соседнем вагоне тоже запели прощальную молитву. Сердца готовы были вырваться из-под солдатских курток. Ивану казалось, он не мог бы пережить Богдана. Данило История, откашлявшись, запел хриплым, дрожащим голосом: «Святый боже, святый крепкий…» Все его поддержали. Иван видел, как сверкали слезинки в глазах товарищей и пылали огнем обнаженные деревья под угрюмым небом. И у Богдана он увидел искорку слезы. Пела вся рота, пел весь Студенческий батальон: «Вечная память, вечная память…» Иван Катич присоединил свой голос, впервые в жизни он пел перед людьми и вместе с людьми. Богдан повернулся ко всем спиной, чтобы не было видно, что у него нет сил петь даже молитву. Высунул наружу голову, вглядываясь в приближающуюся станцию.
Паровоз замедлял ход, тихо, без гудков, хотя и перрон, и все пути запрудили беженцы и их скарб. Поезд приближался к ним медленно, все медленнее, в то время как молитва звучала все громче; сдерживая дыхание, точно на цыпочках, паровоз подходил к станции, вклиниваясь в гущу растерянной, онемевшей толпы, в гущу людей, испуганных молитвой и с трудом освобождавших путь; они не верили своим ушам, таращили глаза на товарный состав, готовый развалиться от звуков «Вечной памяти». А когда поняли, кто эти юноши, столь страстно поющие сами себе отходную, вся эта огромная масса женщин и стариков зарыдала. Поезд шел сквозь рыдания; скрежета металла не было слышно. Певцы слышали эти рыдания и сами пели во всю мощь.
— Вот она, родина! — всхлипнул Иван, обратившись к Богдану.