Фараон Эхнатон - Георгий Гулиа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эйе заметил, что мера необходима во всем. Даже животворный разлив Хапи не должен переходить предначертанных богом границ.
— А как установить пределы? — спросил Пенту.
— Какие пределы?
— Мышления.
— Их устанавливает его величество, — торжественно провозгласил Эйе.
— Каким образом?
— Своим волеизъявлением. Своим приказом.
Пенту не удовлетворил этот ответ. Он сказал:
— Когда цыпленок зародился в яйце — его нетрудно заметить: достаточно просмотреть на свет. Или чуточку потрясти возле уха. Или разбить яйцо… Но как быть с мыслями?
— С какими?
— Которые в голове скрибов.
Фараон с интересом следил за спором семеров. «… И этот и тот, несомненно, люди умные. Больше того, хитрые! Особенно Эйе. Многомудрые и многоопытные они. Говорят дело. Хотя вроде бы и расходятся во мнениях, но в конце концов сойдутся на главном. Не могут не сойтись! Ибо они живут на одной ладье, плывущей в мировом океане, и деваться им некуда…»
Пенту пояснил.
— Узнать, что творится в голове скриба, так же трудно, как угадать намерения сытого льва. Голову скриба не просветишь, подобно куриному яйцу. Не разобьешь ему голову, чтобы выяснить, какие там копошатся мысли. Чем больше станешь запугивать его, тем глубже уйдет в свою нору. Подобно мыши. Ругая тебя в душе, станет скалить зубы в неискренней улыбке. Глядя на тебя нарочито грустными глазами, будет издеваться над тобой под сурдинку. Разве не так?
Эйе ответил:
— И так, и не так.
— А как же?
— Пенту, ты хотел сказать о другом пути. Каков же он?
— Очень прост, Эйе! Корми скриба получше, пои вином самым отборным, плати побольше золота, создай ему жизнь лучистую, как звезда Сотис…
— И тогда?..
— И тогда — он твой раб. Душой и телом. Он будет верно служить тебе. И никакая митаннийская бочка не придет ему в голову. Ты вправе спросить: откуда ты это взял. Скажу: премудрость сию открыл не я. Она была известна — притом очень хорошо — и во времена Пиопи.
— Я не понимаю, — вмешался фараон. — Я не понимаю: разве жизнь не меняется? Разве Пиопи тоже ломал себе голову над угадыванием мыслей каких-то писцов?
— Да, твое величество, — ответил Пенту. — Даже такой великий и старый фараон, как Пиопи Второй, не мог точно решить, какой путь лучше: первый или второй?
— А нет ли третьего пути? — Фараон показал три пальца, словно Пенту был глух. — Нет ли третьего?
— Третьего? — Царедворец обхватил голову руками так, как если бы она трещала от боли, раскалывалась на части. — А зачем третий, твое величество? Разве что совместишь эти два пути! Правда, можно и так: дать отменного пирожного, а затем закатить здоровенную затрещину. Это, говорят, тоже помогает.
Фараон кивнул. Этот кивок поощрил мудрого царедворца к дальнейшей импровизации. Пенту картинно развел руками:
— О бог, великий и милосердный! Что может быть более поучительным, чем затрещина после пирожного? Как бы плохо ни было оно выпечено — все-таки покажется искуснейшим произведением кулинара! А почему? Потому, что затрещина — хуже. Рассказывают, что однажды нечто подобное применил его величество Дедкара-Асеса. В незапамятные времена. Об этом я читал на скале за третьим порогом. Так он учил уму-разуму своего писца. И он благополучно царствовал двадцать восемь лет.
Эйе молча улыбался. Так, чтобы не выдать улыбку. Эдак таинственно. Многозначительно.
— Ты хочешь что-то сказать? — спросил его фараон.
— Я?
— Да, ты!
— Нет, ничего… Ничего особенного…
— А все-таки? Поведай нам…
— Право, ничего…
Его величество ударил ладонями себя по коленям, давая понять, что достаточно наслушался всякой всячины и что теперь будет говорить сам. Он прошелся несколько раз взад и вперед. Тут же. Недалеко: пять шагов вперед и пять — назад. А потом внезапно стал у колонны и прислонил к ней голову.
— Я внимательно слушал вас. Скажу правду. Хотя знаю, что не всем она нравится. Отец мой всевышний свидетель тому, что я не раз проигрывал от своей прямоты. И тем не менее…
Фараон смотрел наверх. Словно бы испрашивая совета у бога, который в голубых сферах. На челе его и в глазах его обозначилась сыновняя покорность и послушание В самом деле: он прислушивался. И только ему ведомые слова доносились сверху, и губы его величества, казалось, покорно повторяли их. Фараон стоял, не шевелясь и не глядя на собеседников…
— Да, я размышлял над словами этого писца Бакурро. Взвешивал их. Я не мог поступить иначе. Ибо запали они глубоко в мою душу. Имеющий уши не должен пропускать слова, обращенные со стороны. В противном случае для чего уши? Я спрашиваю: для чего? Если уши нужны любому — они стократ требуются правителю. Ибо в руках его судьба всего мира. Поэтому я и слушал Бакурро. Поэтому, но не только…
Его величество внимательно прислушивался к звукам, которых не слышит никто, кроме верного и почтительного сына его величества Атона. Царедворцы сидели словно бы каменные…
— Я слушал этого Бакурро еще и потому, что говорил он вещи необычные Которые не доводилось мне слышать. Возможно, что нечто подобное и случалось прежде в Кеми. В давно прошедшие времена. Возможно, говорю. Если это так, то необходимо признать некую неизменность времени. Между тем известно, что мир не видел еще города, подобного Ахяти, и той молниеносной быстроты, с какой он был возведен. Нет, мир не знал этого!..
Постепенно голос его величества становился все более твердым. Взоры фараона были обращены на семеров, сидящих в почтительных позах. Взгляд его величества стал подобен взгляду птицы нехебт — беспощадным и всевидящим…
— А гимны, сложенные в этом великом городе? Разве в Кеми слышали прежде что-либо подобное?
— Нет, — сказал Эйе.
— Нет, — подтвердил Пенту.
И это была правда. Его величество хорошо это знал. Так же как его враги — явные и тайные. Причем и те и другие отдавали ему должное. В самом деле, когда и кто складывал гимны благозвучнее? А музыка, которой сопровождались они? Кто вдохнул жизнь в эти арфы и флейты, в эти лиры и барабаны? Верные слуги его величества, которые чутко слушали советы фараона и в точности исполняли их. Или изваяния Джехутимеса, Юти, Бека?.. Разве не свидетельствуют они о том, что Кеми ушел вперед от седых времен, когда строились пирамиды вблизи Мен-Нофера? Нет, нельзя согласиться, что в Кеми ничто не меняется. Значит, не мог и двойник Бакурро произнести в точности те слова, которые говорил в ту ночь этот писец Бакурро…
«…Его величество во что бы то ни стало хочет чем-то отличаться от фараона Нармера, фараона Джосера и их потомков. Если Пенту посмеет разуверить его в этом, то навлечет на себя великий гнев. Фараон сам скажет, что отличает его от великих предшественников и что сближает. Он сам обо всем скажет…»
Эйе смотрел в одну точку: на небольшую щербинку на гладко отполированном каменном полу Смотрел, думал и слушал. А Пенту от усталости прикрыл глаза. Но он не спал. Он никогда не засыпал в присутствии его величества. Ему удобнее было слушать с закрытыми глазами. Фараон знал эту его привычку.
— Я размышлял над словами Бакурро. Не мог я иначе. Выслушав вас и внемля советам моего отца Атона светозарного, я решил обнародовать указ…
Где-то меж колонн, в конце зала, мелькнула фигура начальника царских покоев Ипи. Царь приказал ему прислать двух писцов. И тот бросился выполнять приказание.
Его величество уперся рукою в колонну, точно намеревался сдвинуть ее с места. И сердито сказал:
— Вот прикажу я, вот прикажу я нечто. И весь Кеми — от Порогов и до Дельты, от Азиатских пустынь и до Ливии — превратится в базальт. И сейчас мы крепки, и сильны, и непобедимы. Но я сделаю Кеми подобием единого лагеря воинов. Это будет базальтовый бивуак. Даже дыхание у всех должно быть одинаково равномерным. Не говоря о шагах. По сравнению с которыми шаги лучшего полка покажутся расхлябанными. Вот прикажу я это и сделаю!.. Я обнародую этот указ!
Царь сжимал кулаки. Он казался кулачным бойцом. Каких обожают в азиатской Ниневии.
Это было поразительно: грозный тщедушный царь! Но главное в другом: что это будет за указ? О чем?
Этой ночью
— Кийа.
— Я слушаю тебя.
— Кийа.
— Твое величество, я здесь…
— Кийа… Ты не так меня называешь…
— А как же называть тебя, мой любимый?
— Вот так, как назвала.
— Хорошо, мой любимый.
— Это твои груди?
— Нет, твои. Они принадлежат тебе.
— Потому, что люблю их?
— Потому, что ты — господин мой.
— Они тверды, как яблоки.
— Это плохо?
— Я люблю их.
— Яблоки?
— Нет, твои груди…
— Эти груди — твои, мой любимый…
Эхнатон ищет глаза. Ее глаза. А вместо них — глубокая глубина. Он ищет ее губы. А вместо них — прохладные гранаты: такие большие, такие гладкие, такие притягательные. Он жаждет взять ее всю. В свои руки. В свои объятия. А вместо нее — обжигающее, невесомое пламя. О Кийа, кто родил тебя? Неужели же женщина во плоти? Или ты рождена там, на небе, возле отца великого Атона?..