Летний дождь - Вера Кудрявцева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«…Не за горами, да, не за горами… через год — сорок уже… Эх, Володя, Володя, какая судьбина: и до сорока ты не дожил…»
Когда замелькали уже знакомые, родные уже леса да пригорки, будто споткнулась ее «Волга», затормозила, замерла на месте. И она, Любовь Федоровна, замерла, не снимая с руля занемевших от напряжения рук.
Вот здесь, вот на этом покатом поле, на этой вот опушке, любили они с Владимиром в первую свою медовую зимушку кататься на лыжах.
И часто бывало: остановится он, опершись о палки, надолго засмотрится на чистоту снегов.
— О чем опять? — рассыплется в беспечном смехе Люба. — Ну? Какие мировые проблемы решает мой молодой агроном?
— Посмотри, Любушка! Да приостановись! Вот поле, холодное, зимнее. А по снегу — зелень сосенок…
— Ну и что?
— Ничего?
— Ничегошеньки! Сосенки как сосенки! Сеянцы-малолетки!
— Вот-вот! Сеянцы! Смотрю на них, и кажется, будто их посеяли прямо в снег, и они растут! Это так радует… И зимнее поле будто плодоносит! Понимаешь?
Захохочет Люба, рванет с высоты горушки, балансируя ловко меж юными этими сосенками. Оглянется, а он все стоит, мечтает…
— Эх, Володька, Володька, мне бы твои заботы, — как о живом, вслух сказала Любовь Федоровна, включая зажигание.
И вот открылось село. «Ишь разнежилось без хозяйки на вечернем солнышке, пригрелось у горы… А ему уже не бывать здесь… не видывать всего этого…»
В эту ночь приснился ей сон. Из детства.
Проснулась — на душе нехорошо как-то, муторно. И долго после ничего в руках не вязалось. Хмурилась, злилась, а тот день, про который во сне намек был, не отпускал.
…Однажды летним утром вдруг задребезжали стекла в окошках. Выглянула — мотоцикл. Взвывая по-дурному, лихо развернулся, замер у ворот. За рулем — Володька, перепачканный, пропахший бензином и счастливый! Что-то кричит ей, на коляску показывает. А она онемела: впервые подумала о нем — совсем взрослый. И захотелось подойти к нему, пригладить вихры, стереть мазутное пятно на щеке.
Будто прочитав все это в ее глазах, он приподнял растерянно брови. «Волосы, как лен, глаза, как небушко, а брови — ночь темная…» Она устроилась в коляске со своим тяжелым ведром, завязанным марлей. Машина взревела, вздрогнула всем своим железным корпусом и рванулась вперед. У Любы уши заломило от ее звериного рыка.
— По-о-о-ехали! — хвастливо пропел Володька и объяснил, перекрикивая страшный грохот своего детища:
— Мотор-то от старого трактора поставил, вот он и орет! Лишь бы ехал — из ничего ведь собрал! Бежи-ит!
И они мчали, подпрыгивая на колдобинах да рытвинах. Промелькнуло зеленое поле пшеницы. За ближним лесом Володя свернул с дороги на целик.
— Ты куда? — крепче ухватилась за свое ведерко Люба.
— Так ближе! Я знаю — здесь можно прямиком!
И они поехали покосами, с елани на елань, едва успевая огибать пни да муравьиные кучи.
А лесной мир был до краев залит голубым светом июня. Щедро раскрашена была в сине-зеленое да желто-золотое земля.
— Останови! — крикнула Люба. — Смотри!
Машина, споткнувшись, вздрогнула раз, другой, недовольно фыркнула, замерла.
Люба, установив понадежней ведро в коляске, выскочила на полянку, побежала, сбросив туфлишки, по не высохшей еще росе к островку длинноногих доцветающих медунок.
Они сидели на солнцепеке, чистили медунки, хрумкали аппетитно.
— Ну что? — сияя глазами, все напрашивался на похвалу Володя, любуясь своим изобретением — мотоциклом. — А ты не верила!
— Я верила, — серьезно ответила Люба.
— Правда? — вспыхнул он. — Ты верь, ладно? Ты всегда верь!
— Ладно, — засмеялась Люба.
Он тоже засмеялся, смущенный, потом закинул руки за голову, затих так, опершись спиной о бок сосны.
Люба проследила за его взглядом и тоже засмотрелась на два легких, как газовые косынки, облачка. С какой-то незнакомой ей печалью смотрела, как они, будто устав гоняться друг за другом, приостановились и медленно, нехотя распались на клочья, и клочья эти скоро истаяли, исчезли…
Настроение у Любы испортилось. Она вскочила, скомандовала:
— Поехали! К поезду опоздаем! Варенец закиснет!
— Ты какая-то… — пробормотал Володя.
— Какая?
— То хорошая, то…
— Плохая! Плохая!
— Нет, не плохая, а чужая сразу…
— Ладно! Разговорился! Некогда мне разговаривать-рассусоливать! Мне ведро варенцу продать надо! Тебе-то что! У тебя отец-мать! А я… Мне тоже в люди выйти охота! А на что учиться? На бабушкину пенсию? Думаешь, шибко мне глянется варенцом да сметаной торговать? А надо! Понял?
Ехали дальше молча. У осиновой-березовой рощи Люба тихонько попросила:
— Останови. Хочу побродить здесь… одна…
Володя, опустив голову, ждал терпеливо, растревоженный ее неровным, никогда не предсказуемым норовом.
— Ты плакала? — встрепенулся, когда она вышла на опушку. Кинулся к ней, сразу простив и забыв ее вспышку.
— С мамой сюда часто… по красноголовики ходили… — нахмурилась Люба.
— Не пишет? — спросил он сочувственно.
— Зачем мы ей! У нее опять любовь…
— А отец?
— Володька! — сверкнули зло ее глаза. — Если хочешь, чтобы я с тобой дружила, никогда, слышишь, ни-ког-да не спрашивай про этого алкоголика!
Он попробовал, прочно ли стоит в коляске ее ведро, накрыл чистым половичком ее ноги.
— А то — комары, — проговорил заботливо. И столько в его глазах светилось искренней жалости к ней.
— Поехали, Володечка! — пропела она.
Машина взвыла, забуксовала — только грязь из-под колес в разные стороны. И ни с места. Не рассчитал водитель, в лужу угодил.
— Эх, ты! — презрительно усмехнулась Люба и выскочила из коляски, подняла тяжеленное ведро, пошла: мол, надоел ты мне со своей техникой, сама доберусь!
Пошла да и поскользнулась: мочажина в этом месте круглое лето. С полведра пролилось варенца. И в колею, и на траву.
Охнула Люба, пала на колени, давай сгребать варенец пригоршнями. Торопится, травинки отрываются. «Ладно, из ведра потом повытаскиваю! Только бы успеть побольше собрать, пока не расплылся совсем варенец-то!..»
— Ты что это делаешь? — подошел к ней Володя. Нет чтобы помочь.
— Не видишь, что ли?
Собрала сколько можно было. Потом осторожно повытягивала травинки из густой с пенками массы, выловила комочки грязи. Завязала опять ведро марлей, подхватила пол-литровый ковшичек с травы — меру при продаже — и, не оглядываясь, заторопилась к скорому.
И долго еще по-за лесом слышала беспомощное завывание мотоцикла.
Скорый стоял несколько минут, ведро освободилось моментально.
Обратно шла той же — прямой — дорогой. Как до лесу дошагала, присела, воровато оглядевшись, пересчитала рубли, завернула в тряпицу, переложила из кармана платья в потайной, пришитый к низику.
И хорошо сделала: Володька, оказывается, торчал все на том же месте. Правда, мотоцикл уже вызволен из лужи, вон на пригорке стоит, ее, Любу, видно, дожидаючись.
Только обрадовалась было: «Ждет! Эх, ты! Володька, Володька! Куда тебе — надо мной строжиться!» — он и вышагнул из-за березы. Встал перед ней, длинный, костлявый. Она подняла глаза и остолбенела. Никогда еще не видела его таким. Нехорошо как-то сделалось внутри.
Он разлепил непослушные губы:
— Значит, это правда? Значит, ты смогла! Людям — грязь! Собрать руками грязь и продать людям! Смогла…
Смотрит Люба на Володьку, а сказать ничего не может. Понимает только — нельзя сейчас необдуманно говорить. Это она хоть и в растерянности, а сообразила.
Отвернулся он, уткнулся лбом в березу. Плачет, что ли…
— Ты что это придумал? Ты что, спрашиваю, придумал-то? Чтобы я — продавать людям тот варенец? Собрать с земли и продавать? Хорошо же ты обо мне подумал, нечего сказать! Да вылила я его! Отошла подальше и вылила! Не веришь? Пойдем — покажу где! Птицам да зверятам на пропитание. И никуда не ходила, ни на какую станцию. Что я, ненормальная — с таким тяжелым ведром семь верст киселя хлебать… Сидела да слушала, как ты со своим зверем возишься. А потом задремала. Тебе-то что, а мне каждое утро с зарей вскакивать. Пестрянку доить. Эх, ты! Друг называется!
Он вспыхнул, как красна девица.
— Люба, — обнял неумело, зашептал, щекоча ухо, шею. — Люба, не сердись, не обижайся… Никогда не хочу тебя обижать…
И показалось ей: подхватило ее ветром ли, другой ли какой силой, понесло над лесом, над полями, над всей землей. Прикрыла глаза, затихла — длилось бы это вечно… «Поверил, — думалось с облегчением. — Поверил… хорошо-то как…» И самой, наверно, не было понятно, что хорошо: то, что поверил, или то, что обнял впервые.
Но это был только миг.
— Ударь меня, ударь! — требовал Володя, подставляя щеку.