Музей заброшенных секретов - Оксана Забужко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не хлопал дверью, как Лялюшка. Я, по идее, вообще ни с чем резко не рвал, хитрожопый такой удался — Игорь сказал бы: как все галичане (он из тех, кто наслушался в свое время «Братьев Гадюкиных» и навсегда уверовал, что галичане — это такая особенная порода людей). Формально я всегда могу вернуться, формально я еще и сейчас — аспирант кафедры полупроводников. Ученый выходного дня, ага. Люди думают, что такое возможно. Что это, как работа офис-менеджера: пришел, включил компьютер, поработал сколько надо, закрыл — и пошел себе, насвистывая. Некоторые клиенты, узнав, что я научный работник, да еще и технарь, смотрят с уважением: добавочный флёр. Солидно, мля. В такие минуты я чувствую себя альфонсом, который убил женщину, а теперь приторговывает ее вещами. Никто, кроме меня, не знает, что я в себе что-то похоронил — уже навсегда, уже всё, с концами. Что я живу со своим собственным трупом. Как и все мои ровесники, в принципе, только некоторые намного хуже. Большинство, если быть точным.
Сашка Краснокутского, выскочившего на меня из тьмы и снова в нее провалившегося, я воспринял — вот такая я скотина! — как подбадривающий сигнал от провидения. Как наглядную иллюстрацию, чего именно я тогда на бульваре Шевченко испугался, — и что испугался правильно. Персональная кривая Сашка вела вниз, моя, по экспоненте, — вверх: «е» в степени «икс». Так мне тогда казалось. На какое-то время это даже подавило во мне мою постоянно зудящую боль глухого недовольства собой — я узнавал ее и в других, особенно по тому, как люди пьют, как обмывают сделки. Как сами себе изо всех сил доказывают, что «жизнь удалась», — вплоть до падения мордой в салат. Ни фига, сказал я себе, моя норма — сто пятьдесят коньяка или четыреста сухаря, и ни капли больше. Плюс бассейн, плюс тренажеры. Я вообще как-то не в меру взбодрился в ту пору — как петух в курятнике. Единственное, чего мне не хватало, это снов: я их уже не помнил. С алкоголем это никак не было связано, просто какая-то часть меня погасла, как нежилая комната в большом доме.
А в нежилых комнатах, вполне закономерно, поселяются привидения…
— Адриан Амброзьич, у вас встреча в полшестого…
Юлечка вырастает на пороге, чуть прикрытая ниже пупка очередным макси-поясом. Вот откуда она взяла, что у нее такие ноги, которые стоит выставлять аж по самую луковицу?!
Пшла вон, дура! — едва удерживаюсь от крика, но исключительно из любви к истине закрываю клюв: моя секретарша далеко не дура. Вместо этого делаю нечто такое, чего от себя никак не ожидал: встаю, подхожу к ней впритык (вполне приятные духи!), наклоняюсь и провожу рукой по ее кавалерийски изогнутому, хоть голову совай между ног, атласисто-черноколготочному бедру, по его внутренней стороне — снизу вверх аж до промежности, до самого обтянутого микроюбочкой Венериного бугорка, — и сжимаю так, что моя мужественная Юлечка шипит. Шипит, но не сдается, ну молодчина, спортсменка-комсомолка… Так я и знал — стринги. И не режут они ей?
— Спасибо, Юлечка, — говорю, отстраняя ее сам, как оловяного солдатика, но не выпуская при этом ее передок. — Между прочим, давно хотел тебе сказать — ты не могла бы купить себе английский костюм? Знаешь, строгий стиль, немного консервативный вкус — именно то, что нужно в торговле антиквариатом. Помнишь того дядьку, что обещал нам часы с кукушкой? Куда это он пропал, не спугнула ли ты его случайно своим слишком, э-э, гламурным прикидом?
— Я ему перезвоню, — загипнотизированно мурлычет Юлечка с перехваченным дыханием: приглушенным голосом, получается очень интимно.
— Вот и хорошо, — говорю так же вежливо и убираю руку. Эротизма в этом не больше, чем если б я подержался за ручку двери, но все-таки чуток мне полегчало: ничто так не поднимает настроение, как проверка женской боеготовности, даже если тебе на фиг надо. Что ж, по крайней мере теперь моя секретарша усвоит, что не все то золото, что мокрым наверх. Работа с персоналом, так сказать, ню-ню. Похоже, я, ко всему прочему, еще и самодур, кто бы мог подумать.
— Это единственное пожелание, а вообще ты прекрасно справляешься, — улыбаюсь ей приветливо, как крокодил, пока она не исчезает за дверью — надеюсь, не плакать в туалете. Не хочу я, чтобы из-за меня девушки плакали. И вообще, нечего отыгрываться на подчиненных — никто передо мной не виноват. «Пошли вы все к черту, я сам заблудился», ария из оперы «Иван Сусанин».
А в «полшестого» у меня действительно встреча — с моим, пафосно выражаясь, экспертом. Полшестого, стрелки вниз — знак импотента. Шутка юмора, гы-гы.
Полшестого, Адриан Амброзьевич, полшестого… Тьфу-тьфу, три раза через плечо! — о чем болтаешь, то и получаешь — говорила когда-то бабушка Лина… Суеверным становлюсь, что ли?
На самом-то деле разница между мною и Сашком Краснокутским была не так уж и велика: мы оба отдалялись от себя, от лучшего, что в нас было, — так что оба опускались. Потому что опуститься — это не рыться по помойкам, это как раз и значит — отказаться от лучшего, что в тебе есть. Кривая моего спуска была комфортнее и лучше пахла, только и всего. Ее было труднее разглядеть. И если уж про сигнал от провидения, то он здесь безусловно был — такой явный, что явнее некуда, разве что статуи бы еще заговорили. Или, там, терновые кущи. Только я, самодовольный долбень, наверное, и от тернового куста прямое огневое предупреждение провтыкал бы: я тупейшим образом не узнал в Сашке себя — не увидел, что так же, как и он, живу самообманом. Что мы с ним больны одной болезнью, только у него она на виду, а у меня нет. Меня сунули в эту болезнь носом, а я провтыкал. Вместо того чтобы разглядеть в Сашке собственную увеличенную проекцию, я растопырил пальцы и загордился, как последнее чмо: не страж я брату моему. А ведь и правда, он же мой молочный брат — за одну титьку держались, еще раз гы-гы… А кому я страж?..
А ведь это же нормальная потребность всякого мужчины — быть стражем. Защищать то, что тебе доверил Господь: твое место во вселенной, — если нужно, то с оружием в руках и до самого последнего. Алексей, наш охранник, как-то сказал мне, что когда у него родился ребенок, он впервые по-настоящему понял фразу кого-то из классиков, которую запомнил со школы: «Буду стрелять, когда придут». У классика это якобы говорил какой-то падлюка-помещик, когда у него отбирали землю, а может, так только по совдеповским учебникам выходило, что он падлюка, а чувак был как раз нормальный, — по крайней мере, Алексей эту фразу произнес так, что у меня мурашки по спине пробежали. Меньше всего я ожидал от него такой литературно изложенной философии — парень он простой, как топор, младше меня, бывший мент — ушел оттуда, что-то у него там с начальством не срослось, — жену свою любит до беспамятства, аж светится, о ней вспоминая, курить бросил, когда та была беременная… И дом для своей семьи сам построил в своем Обухове, где его родители живут, — все как в песне поется. Свой дом: жена и ребенок. И отец, что держит «калаш» где-нибудь под лавкой — на случай, если «придут». Я ему после того разговора каждый раз при встрече жму руку, чего раньше не делал. Не так уж и много мне встречалось людей, имеющих мужество жить свою собственную жизнь. Свою — а не ту, что под руку подвернулась.
«Буду стрелять, когда придут» — тут все понятно, в этом есть красота и ясность простого решения. А я не отстреливался, за мной никто и не приходил — вышло так, что я сам за собой пришел. А теперь вот «отстреливаюсь» от налоговой… Херой, мля. Потомственный, стыд сказать, вояка — лента за лентой патроны подавай, украинский повстанец, в бою не отступай…[30] Как радостно ахнула Лялюшка при нашей первой встрече: «Вы — внук Олены Довган?» Под ее взглядом я обомлел (с первого взгляда, в болезни и в здравии, пока смерть не разлучит нас…): с таким же восторгом узнавания смотрел когда-то на меня Струтинский, когда говорил: «Ватаманюк, у вас уникальный мыслительный аппарат». Только вы двое, Лялюшка, — не обижайся за это сравнение со старым гномом, он был великий человек и великий ученый, земля ему пухом, — только вы двое увидели во мне нечто больше меня самого. Что-то вверенное мне судьбой, требовавшее от меня, такого, как я есть, усилий: неослабевающего натиска, вытягивания шеи до пота между лопаток, чтобы до этого большего в себе дорасти. Что-то такое, до чего нужно было дорастать. Только он и ты, больше никто.
Мы встретились как раз в ту пору, когда я уже вонял самодовольством, как целый Duty Free shop в международном аэропорту. Сам себе казался зашибись каким правильным пацаном. Именно на той волне, чуть меньше месяца спустя после столкновения с Сашком у «Пантагрюэля». С тех пор мы сто раз сидели с Лялюшкой в Золотоворотском скверике, в кафе напротив того казино-бара с автоматами, куда пошкандыбал Сашко, надеясь за двадцатку отыграть себе свою жизнь обратно, — и с противоположной стороны, в «Космополите», и в пабе на углу Золотоворотской тоже: обтопали все, оплели своим присутствием, как паутиной, весь тот пятачок, и только в «Пантагрюэль» я ее никогда не водил. Женщина твоей жизни — казалось бы, слюнявая банальность, разве лишь для ресторанного репертуара и годится, для какого-нибудь голимого шансона, — вслух такое не скажешь, если только ты не полный кретин. Но тот, кто придумал это первым, точно не был кретином. Похоже, всякая банальность — это истина, которую просто слишком много раз повторяли: как мантру, до полной потери смысла. Истиной она от этого быть не перестала, только вот ее первоначальный смысл, затертый от частого употребления, каждый уже должен открывать для себя наново. Женщина твоей жизни — та, которая возвращает тебе твою жизнь. Твою собственную, такую, какой она должна бы быть — если б ты, мудило, ее не просрал. Если б не соскочил, отказавшись выдерживать напряжение.