Великий лес - Борис Саченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако и она, эта призрачная надежда, растаяла, как только добрались они с Тасей до Минска. Оккупированный город жил уже новой — чужой и непонятной — жизнью. Те, кто остался в городе, были растеряны, каждый чего-то ждал, не зная, не сознавая — чего. Как звенит натянутая тетива лука перед тем, как выпустить стрелу, — так же звенело, готовое прорваться, людское терпение. Вот-вот должен был произойти взрыв народного гнева. Гневом и местью, казалось, было наэлектризовано в городе все — люди и дома, улицы и скверы. Это чувствовал едва ли не каждый. Чувствовала и Вера Семеновна.
«Что делать, куда кинуться? — неотступно терзал ее вопрос. — Оставаться здесь, в Минске?.. А если уходить — то куда?..»
Приближалась осень, а там, глядишь, придет и зима с ее холодами. Надо было без промедления на что-то решаться. Но никакой определенности ни в мыслях, ни в действиях Веры Семеновны не было. То казалось: некуда и незачем им идти, надо оставаться в городе, как-то обживаться, обосновываться. А иной раз охватывал страх. Зимовать в городе? Но где? Квартиры-то своей нет. Там, где они остановились, прижились?.. Вернется хозяин — хоть на улицу выматывайся. Да и есть что? Нигде же ничего не купишь — ничего не продается. А если б и продавалось, на что покупать?..
Однако и бросать Минск, уходить… Очень уж нелегко далась им дорога. Да и куда пойдешь? Снова на Полесье, в Великий Лес? Далеко это, ох как далеко! Конечно, знай они, что Тодор Прокофьевич там, что именно туда он направился, — и дня, и часа не оставались бы в Минске, на крыльях полетели бы к нему. А если его там нет? Если он совсем в другую сторону подался? И наконец, в том же Великом Лесе разве он станет сидеть сложа руки, дожидаться, когда они придут, разыщут его? Там же ему наверняка сказали, что их нет, что они ушли в Минск, едва началась война. Как он поступит? Останется там, в Великом Лесе, или будет назад, в Минск, пробираться?
«А я… что бы я на его месте сделала? Осталась бы или повернула назад?»
Думала, ночей не спала Вера Семеновна, делилась своими сомнениями с Тасей, с женой Петра Петровича Лапицкого Юлией Дмитриевной. Но ни та, ни другая ничего путного посоветовать не могли. Тася и в городе не хотела оставаться, и уходить… Вдруг они уйдут, а отец сюда вернется? Юлия же Дмитриевна вообще никуда не собиралась.
— Петр Петрович оставил нас здесь, здесь и искать будет. Да и куда пойдешь?
— А нам… Что нам делать? — спрашивала с отчаяньем в голосе Вера Семеновна.
Юлия Дмитриевна только пожимала плечами.
У Веры Семеновны голова раскалывалась, кругом шла, когда она пыталась представить себе, что ждет их с Тасей завтра, послезавтра, через месяц в этом вроде бы уже и не своем, а чужом, неуютном, голодном, холодном городе. И главное — хоть бы какой-нибудь просвет впереди, лучик солнца, искра надежды на будущее. А то ведь нигде ничего, черно, как в ночи. Сказала, призналась однажды, когда особенно тяжело было на душе, Тасе:
— Надо было нам с дороги тогда вернуться. Я ведь говорила… Не послушалась ты меня.
— Мамочка, кто же знал, что так получится? На лучшее же надеялись, — едва не заплакала Тася. — Да и что там, в Великом Лесе? Думаешь, лучше? Те же немцы, та же оккупация…
— Нет, доченька, может, и немцы там те же, и оккупация та же, но там бы мы не голодали, нашли бы, чем прокормиться.
— Так и здесь же находим.
Действительно, пока что они особо не голодали. Не то чтобы ели всласть, но и не голодали. Копали по брошенным дворам картошку, собирали на грядках огурцы, помидоры. Люди постепенно возвращались к обжитым углам, пустующих дворов оставалось все меньше и меньше. Да и приказы больно уж грозные были порасклеены всюду на стенах домов, на заборах и на столбах — все взрослые жители обязаны зарегистрироваться в немецких комендатурах, получить немецкие паспорта и устраиваться на работу. За непослушание немецким властям — расстрел.
— Эх, дочушка, дочушка, — пеняла мать Тасе. — Отцу мы ничем не помогли бы. А теперь, когда немцы здесь… Да не об отце нам думать надо, а о себе. Зима ведь близко, холода…
Тася уже была не маленькая, сама все понимала.
— А куда мы можем пойти? — спрашивала у матери.
— Да куда угодно, лишь бы здесь не оставаться.
— А вдруг папка придет? Юлия Дмитриевна ждет Петра Петровича, а мы…
— Да и мы же пока никуда не уходим, ждем, — сдавалась мать. — Какие-то невезучие мы с тобой…
И Вера Семеновна не выдерживала, принималась плакать. Уже открыто, не таясь от дочери.
Тася тоже была растеряна, куда девалась прежняя уверенность во всем, что она говорила, делала.
— Мама, — сказала она однажды, — давай обождем еще. А если не будет папки неделю… Ну две, три… тогда и пойдем.
— Хорошо, хорошо, доченька, — согласно кивала Вера Семеновна.
И, поскольку ничего другого, более надежного предложить не могла, все оставалось как есть…
IX
Оставив позади деревенские огороды, Николай юркнул в кусты, начинавшиеся сразу за лугом, и только тут вдруг сбавил шаг, остановился.
«Куда это я иду, куда меня гонит?» — подумал.
«Как куда? В лес».
«Что там делать?»
«Известно что. От немцев прятаться. От Евхима Бабая…»
Его так и передернуло, руки сжались в кулаки, когда вспомнил Евхима Бабая. «Гнида. И командовать будет, а мне — слушайся… Не-ет, не дождется, скорей подохнет, ноги протянет. Не на того нарвался…»
С этими мыслями двинулся дальше, незаметно для себя прибавляя и прибавляя шагу.
Тропинка вывела Николая на выцветшее, выбеленное дождями и солнцем ржище, за которым начиналась поросшие кострецом и лебедой картофельные загоны. А дальше, как окинуть глазом, простиралось болото с островками густого зеленого ольшаника и лозы, с возвышенностями — полянами; на них тут и там чернели приземистые, пухлые стога сена. Все здесь было знакомо Николаю, все исхожено и обласкано глазом — каждый кустик, каждый клочок луга и поля. Сюда в малолетстве бегал за желтой калужницей и щавелем, здесь пас свиней и коров, а позже, войдя в годы, корчевал пни, пахал, сеял, косил; здесь лежали одному ему известные тропки, по которым ходил в лес по грибы и ягоды, по орехи и желуди… И сейчас шел словно по своему подворью, по своей хате, даже не глядя, не опуская глаз под ноги — ноги сами помнили, знали на ощупь каждую рытвинку, каждый бугорок, нигде не могли споткнуться, Оступиться.
Показалось, выкатилось из-за леса солнце — и поле, луг, болото ожили, повеселели. Заблестела роса на траве и листьях, теплом и благостной испариной дохнула земля. Туман, дремавший кое-где в низинках, проснулся, пополз ближе к кустам. Промычала где-то в деревне корова, взвизгнула, залилась лаем собака. Целый табунок чеканов — старые и молодые — сыпанул из-под ног: не иначе, теребили спелый кострец.
«Никто так и не прополол ноне бульбу, — огорченно подумал Николай. — Рассеется сорняк — не выведешь. Годы нужны…»
Не так, не так, как должно бы, как хотелось, все шло и складывалось. То колхоз, а теперь… Война… «Немец, смотри ты, аж досюда добрался. Встречать извольте… И пускай бы пришел да и ушел… Не-ет, так сразу не уйдет. Сколько он тут пробудет? Если б неделю-другую, можно бы и спрятаться, в лесу отсидеться, переждать. А если затянется это? На всю осень, зиму… Как жить, если такие люди власть возьмут, как Бабай?..»
В жар бросило, затрясло всего Николая.
«От этого… добра не жди. От него разве что пакости какой дождешься. А борониться?.. Как от него оборонишься? Вот заявит, что, мол, приказывал немцев встречать, а я не пошел, отказался, — и концы мне, концы…»
«Хотя… Неужели на всю деревню один я такой, неужели остальные понесут из хат столы с хлебом-солью?»
«Что ты себя равняешь с остальными? У остальных сына такого нет, Ивана…»
«Все же знают, как я с Иваном жил…»
«Мало ли что. И все равно Иван не чей-нибудь, а мой, мой сын, и отвечать за него… мне, отцу».
«Но у меня же не один сын Иван. Есть же и дочь, Параска, и Костик, и Пилип…»
Полегчало, отлегло от сердца, когда вспомнил про Пилипа.
«Жив… Жив Пилип, — растекалась, обнимала всего радость. — А я же похоронил было его. Даже поминки справил. А он — жив. И гляди-ка, домой не захотел возвращаться. Дальше, дальше пошел. Хорошо это или худо?»
Задумался, глубоко задумался Николай.
С одной стороны… вроде и хорошо. Нет его тут — и заботы побоку. Немцев не надо встречать… С Клавдией грызться… К тому же Клавдии и самой нет… Как погнала коров, так и нет, не возвращается. Будь Пилип дома, известное дело, тревожился бы… А так нет его, и все тут. А с другой стороны… Был бы Пилип в деревне, на глазах, может, и ему, отцу, легче было бы. Не думал бы всякий час: «Где, где Пилип? Что с ним?» Чего думать, когда вот он, рядом. Да если что, и защитил бы его, отца… И от немцев, и от Бабая…