Неизвестный Юлиан Семенов. Умру я ненадолго... - Юлиан Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Так, — говорит мне Маршак, — я по-настоящему столкнулся с английским юмором и убедился в том, что это — прекрасно.
Я рассказал ему анекдот про то, как мужчина решил провести свой отпуск в Шотландии в пеших прогулках. И мужчина шел из одного селения в другое и в каждой деревне видел десяток детей просто на одно лицо, и в каждой деревне он спрашивал: «Чьи эти дети — такие похожие один на другого?». Ему отвечали: «Это дети почтальона».
Чем больше он таких детей видел, чем дальше он шел, тем больше в нем возникало желание увидеть самого почтальона, который народил десяток одинаковых мальчиков и девочек.
Он зашел в почту и спросил: «Скажите, а где тот почтальон, у которого так много детей?» Ему сказали: «А вон он сидит в углу». Человек увидел махонького, худенького, щупленького мужчину.
— Он?!
— Да.
— Ну как же он стольких мог наплодить?! Он такой же слабый!
— Ну и что же? — Он же ездит на велосипеде.
Маршак очень смеялся и говорил, что это точно, что это английский юмор. Кстати об юморе и анекдотах. Вчера Митя Федоровский принес мне анекдот, который я хочу записать, чтобы он не ушел у меня из памяти. А анекдот такой:
По лесу стремглав бежит муравей. Навстречу муравью — заяц.
— Куда ты бежишь, муравей?
— Там в чаще слониху изнасиловали, а сейчас всех подозрительных хватают!
Это, может быть, юмор и не английский, а наш, но, по-моему, это — великолепно.
Мы приехали в Атузы, сели на берегу моря. Море в этот час — а было что-то между шестью и семью часами — казалось белым и только вдали лежало ослепительной бритвенной линией. Маршак посмотрел на гору. Я все время забываю, как она называется, но рельеф ее — точная копия профиля Максимилиана Волошина. Маршак смотрел на гору внимательно, а потом улыбнулся очень застенчиво и сказал:
— Максимилиан Волошин — такая умница, такой талант… — Он помолчал и добавил еще тише и застенчивее: — Он был ужасным жуиром.
Поэт Леня Кондарев засмеялся своим громовым смехом и сказал:
— Самуил Яковлевич, а вы слыхали пародию на Михалкова?
Маршак ответил:
— Пародий на него я слыхал много, не знаю — какую вы имеете в виду, но вот вы сказали про Михалкова, и я вспомнил одну его очень смешную шутку: «Гимн написать легко — гимн у нас утвердить трудно».
— Нет, наверно, эту пародию вы не слыхали, — не унимался Кондарев, — я вам прочту.
И он прочел кошмарную пародию, всю составленную из мата. Начиналась она так: «А у брата тети Нади две жены» и далее следовали такие звенящие непотребства, что даже мне — а я мат очень люблю, считаю его звучным и нужным в речи — эта пародия показалась чудовищной.
Гиршл Полянкер отвернулся. Пузиков стал громко кашлять и говорить о том, что Волошина Гослитиздат готовит к изданию (что-то очень долго он готовит — уже два года готовит, а книги все нет). А Маршак был как ребенок — растерян, обижен и поставлен в дикое положение. И потом, мне кажется, он не все понял из того, что читал Кондарев. Мне кажется, что ему знаком только школьный мат, который он волей-неволей слыхал в гимназии, а настоящий — писательский, «высокоинтеллигентный» — ему был, то ли к счастью, то ли к несчастью — определять я не решаюсь, — недоступен.
Потом к нам подошел здоровый мужчина — косая сажень в плечах, в тигровой пижаме; с ним две женщины и старик. Мужчина посмотрел на меня и сказал сакраментальную фразу:
— Ну, ну, молодой, а бороду отпустил!
Психология наших людей кажется мне чудовищной. Вот если ты старик, то вот и носи бороду — «нечего суваться»; а если ты молодой — то бросай. Какое-то неуважительное отношение к старости и потребительское — к молодости — «пока можешь — хватай».
Гиршл Полянкер посмотрел на этого гражданина с глубоким презрением. Пузиков вздохнул. Кондарев собирался что-то сказать, дабы сгладить ситуацию, но его опередил Маршак. Он посмотрел, сожалеюще качая головой, на мужчину и сказал ему:
— Как же вам не стыдно — ведь это наш гость из Кубы, Педро Санга Пансарилья.
Лицо мужчины сделалось от растерянности глупым, как дерево. А потом он сказал: «Фидель, Хрущев», — стал пожимать своей правой рукой левую руку.
— Что ему перевести? — спросил Маршак. — Может быть, вы что-нибудь хотите сказать нашему кубинскому другу?
— Да чего уж там говорить, — сказал мужчина. Он на секунду задумался, а потом — и черт его знает, откуда это прет, — его понесло:
— Братский кубинский народ, воодушевленный решениями… — и так на пять минут. И бумаги нет, и слушателей немного, и море рядом! Ну что бы ему просто поговорить, так он — нет, с лозунгами, чтобы все было как положено. Он долго не мог выпутаться из своего приветствия, не зная, как бы его поэлегантнее закончить.
Я багровел от сдерживаемого смеха. Маршак посмотрел на меня с укором и сказал:
— Ай лайк фальсифайкейшн (я люблю фальсификации), — а потом мне шепнул на ухо: — сейчас мы зашли уже слишком далеко, сейчас его нельзя обижать, а если он узнает, что вы — русский, он ужасно обидится.
Мужчина продолжал свое «краткое» выступление. Потом Маршак его перебил и очень галантно, осторожно спросил:
— Вы знаете, вот товарищ кубинец — он тоже журналист и писатель. И мы все — писатели. Мне интересно узнать, что сейчас читают ваши дети, если они у вас есть.
Это получилось точно и здорово, как у Чехова однажды. Чехов записывал в своем дневнике, а может быть, не он это записывал в своем дневнике, а Горький в своих воспоминаниях о нем — точно я сейчас не помню, как однажды к Чехову пришли дамы и стали щебетать о том, как они возмущены позицией турок по отношению к братской Болгарии. Чехов очень долго их слушал — этих щебечущих дам, а потом спросил: «А скажите, какой вы любите мармелад — фруктовый или молочный?» И вот тут-то дамы и стали теми очаровательными и прелестными людьми, какими они были на самом деле. Они стали щебетать про мармелад, про то, как варить варенье, про то, какую зелень класть в бульон. Чехов слушал их, качал головой и смотрел на них с любовью.
Так же вышло и тут. Мужчина начал говорить о Чуковском, о Маршаке, о Михалкове, о Гайдаре. Начал жаловаться, что сейчас мало стали для детишек писать, раньше больше писали. Стал спрашивать:
— Вот вы, небось, писатели? Так скажите там Чуковскому, Маршаку, пускай больше пишут — заленились!
Есть у нас — это воспитано давно, это стали воспитывать после Ленина — этакое барски-пренебрежительное отношение к труду писателя. Каждый, видите ли, считает себя вправе давать не просто советы, а указания в тоне подтрунивания. Маяковский находил в себе юмор и злость ответить фининспектору: «Так вот вам мое стило, пожалуйста, пишите сами». Во мне и юмора меньше, и злого, по-видимому, тоже, но мне в ответ на такие замечания: «Пускай там не ленится Маршак, пускай пишет больше» — все-таки хочется сказать: «Болван ты, братец!»
Маршак посмотрел на своего собеседника и спросил его:
— А вы, простите, кто по специальности? Мне это очень интересно бы узнать.
Мужчина ответил:
— Да я замдиректора базы.
Мы с Маршаком переглянулись, и все стало на свои места. И подумал я, что, будь на его месте рабочий человек, то он бы ни в коем случае не посмел (не потому, что он разговаривает с писателями, а потому что он сам — творец, потому, что он сам производит материальные ценности) разговаривать в таком тоне: «пусть не ленится, пусть пишет».
Вообще надо сказать совершенно точно, что этот барски-пренебрежительный тон в разговоре с писателями, с актерами, с художниками усвоили себе обыватели. А рабочий все-таки он никогда не обыватель хотя бы потому, что он производит материальные ценности, а не регистрирует производство.
Потом мы поехали через перевал в Судак. В горах уже лежали черные и быстрые тени. Пузиков показал скалу «Лошадь», которая действительно была похожа на мчащегося во весь опор коня. Мы проехали через шумный, веселый, очень мне милый Судак, мимо Генуэзской крепости — к ее скорбным и молчаливым развалинам.
Маршак вышел из машины. Он остановился на дороге — маленький старый человек, — опираясь на палку, и долго смотрел на зубчатые вершины, и Лева Кондарев даже не стал читать своих новых пародий. А потом Маршак сказал:
— Вы знаете, я где-то недавно вычитал, что голоса людей не исчезают, что людские голоса уходят вверх, к оболочке вокруг Земли и конденсируются там навечно, как наскальная живопись. И представьте себе, если вдруг ученые изобретут аппарат, который сможет улавливать эти дорогие голоса. Как тогда многое новое узнается! Как тогда мы станем богаче и мудрее! Я бы очень хотел услышать голоса генуэзцев.
…Потом мы возвращались в Коктебель, и уже были сумерки, и только когда мы спускались в долины и неслись мимо виноградников, желтые блики солнечных лучей пронизывали воздух и машину, и полынный горький воздух был вокруг нас и он наполнял машину.