Неизвестный Юлиан Семенов. Умру я ненадолго... - Юлиан Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рассказывал он, как их возили в автобусе, никуда не отпуская. Рассказывал он мне потом прекрасную историю и о том, как он был в Турции, и о том, как он был в Константинополе, и о том, как он потом, в 1945 г., был в Италии, выполняя роль не только журналиста, но и крупного военного разведчика. Рассказывал о том, как ему было трудно и интересно работать в Китае, где он занимал ответственнейший пост заместителя политического представителя в Китае.
Сталин Кожевникова очень любил и прислал ему, после того как Вадим напечатал свою повесть «Март — апрель», в конверте десять тысяч рублей. Это считалось, как у Николая I Пушкину, — перстнем.
Тогда в мае, в 1960 г., еще за два года перед ХХ11 съездом, в ресторане в Риге под джаз разыгрался крупный спор о Сталине. Мне понравилась равно принципиальность и Слуцкого и Кожевникова. Мы с Чуковским были «болотом», так сказать, «третьей силой».
Забегая вперед, могу сказать, что никогда не забуду ликующего, восторженного и чисто фанатичного лица Бориса Слуцкого, которого я встретил после ХХII съезда в ЦДЛ, когда он мне говорил: «Ну, Юлиан, видите, кто был прав, а кто неправ!»
Спор был о том, в чем виноват Сталин и виноват ли он вообще. Спор был о том, какую роль сыграл Сталин в войне и сыграл ли он ее.
На последнем пленуме Кожевников участия не принимал, потому что очень быстро улетел в Каир вместе с Борей Ивановым из «Огонька».
Вообще, если внимательно приглядеться к двум последним пленумам, а особенно к пленуму РСФСР, то здесь будет видно, кто в нем участия не принимал, — ни Паустовский, ни Симонов, ни Чуковский, ни Маршак, ни Бакланов, ни Бондарев, ни Каверин, ни Берггольц, ни Гранин, ни Панова, ни Смеляков, ни Винокуров, никто из молодых.
Если взять перечень выступавших из газеты, то я, хоть и живу уже в литературной среде вплотную четыре года, — за исключением двух-трех, никого не знаю. Что это за люди, какое они имеют право говорить от имени литературы, какое они имеют право давать советы, указания и рекомендации!? Не выступал и Михаил Александрович Шолохов, не выступал и Твардовский, не выступал Овечкин, не выступал Арбузов, Розов, Володин, Алешин…
Я не знаю, прошло ли это замеченным или незамеченным, но если сейчас товарищ Криушенко из Главлита будет продолжать тянуть свою политику, то — боюсь — многое станет очень ощутимым.
Сейчас советского человека нельзя кормить схемами.
Если сейчас появятся произведения, состоящие из схем, из идеальных героев, из конфликтов хорошего с отличным, то как же читатель будет относиться к «Одному дню Ивана Денисовича», к «Живым и мертвым», к «Большой руде», то есть к произведениям серьезным, проникающим в душу человеческую!?
Замалчивать эти произведения уже нельзя, объяснять, что это — частные ошибки, смехотворно. Боюсь, что если сейчас победить пустословие в литературе, то некого будет винить в нигилизме некоторой части молодежи. Нас прижмут — кого же тогда винить в веяниях нигилизма, а он будет, потому что самая главная и самая неприятная ошибка заключается в замалчивании
Нельзя быть страусом, а тем более нельзя быть страусом с друзьями, с которыми должно говорить открыто: они тогда все лучше поймут, нежели, глядя в глаза человеку, лгать ему, будучи уверенным, что лжешь для его же пользы. Это значит не уважать собеседника и — где-то — самого себя…
Вспоминаю Вилю Смирнова, который был заместителем секретаря партийной организации у московских писателей.
Человек с огромной близорукостью, в толстых очках, с именем, составленным из трех прекрасных букв ВИЛ (Владимир Ильич Ленин), окончивший Международный институт, работавший ТАССовским корреспондентом в Албании. Он пришел к нам после того, как был инструктором Фрунзенского райкома, по назначению из МГК. Сходился он с людьми легко и хорошо, но дальше больше — я замечал в нем одну страшную черточку нетворческих людей, которые живут среди людей творческих.
Ему очень хотелось — так же как Юрке Казакову, когда он приезжает из Тарусы в Москву, — сидеть часа четыре или пять в ресторане, пить кофе и водку, говорить громким голосом о том, о чем считаешь должным говорить. Ему хотелось сидеть в нашем большом холле и, как Тольке Гладилину, рассказывать что-то скабрезное и слушать такое же.
Словом, ему хотелось того видного в творческом работнике, что кажется со стороны очень заманчивым. А ведь это видно — это как видная часть айсберга: ослепительно красиво и мощно, но, по сути дела, является крохотной частичкой подводной громадины: сидел-то ведь айсберг своей невидной частью.
Так же и в нашем деле. Можно два дня смеяться и трепаться и сидеть в ЦДЛ, а потом два месяца, не разгибая спины, по десять — двенадцать часов проводить за столом.
И вот когда я смотрел на Виля, — а я с ним в общем-то был в добрых отношениях, — я тревожно ощущал, что он на пороге какой-то беды. Какая, откуда она может грянуть, — я понятия не имел. Но, тем не менее, это чувство было во мне точным, как ощущение ужаса во сне.
И я оказался прав. Дней за шесть перед событиями, о которых сейчас я буду писать, он завел меня к себе в кабинет и, глядя на меня из-под очков жалкими глазами, спросил, не смогу ли я одолжить ему денег, потому что он прожег себе плащ и сейчас ему приходится ходить в демисезонном пальто.
Я ему дал 50 рублей, а еще 50 рублей попросил подождать дней пять. Но он мне стал звонить через два дня, жаловался, что он зашился с ремонтом квартиры и т. д. и т. д
Я ему привез еще 40 рублей (с деньгами у меня у самого было туго), а через три дня узнал, что Вил снят с должности заместителя, потому что приехала партийная комиссия райкома и выяснила, что он систематически растрачивал партийную кассу, он брал у людей партийный взнос с тысячи рублей, а в ведомость записывал, что брал не с тысячи, а со ста.
Когда я узнал это, мне стало страшно, как вообще-то бывает страшно узнать о подлости близкого человека. Но я сразу вспомнил его лицо, когда он просил у меня 50 рублей, небритое, отечное, зеленоватого оттенка, оно все плясало, и глаза его были жалкими, и руки с черными ногтями, и обшарпанные брюки, и давно не глаженный пиджак, и синяя рубашка — давно нестиранная и с дурным запахом.
А еще я вспомнил, глядя на него, его слепую — почти на 80 процентов — жену, которая, как мне рассказывали, хорошо дралась на фронте, особа эмансипированная, изящная, очень чистенькая, которая совершенно не походила на жену вот этого — тогда уже почти совсем опустившегося человека. Вил говорил, что она сама не может переходить дорогу и что он переводит ее через дорогу, когда она уезжает на работу, и что он сам готовит еду и сам стирает белье.
А вообще-то про это не нужно рассказывать мужчине, про это мужчине нужно скрывать, помня Горького, что не каждая правда нужна человеку, есть правда, которая унижает.
Мне рассказывали, что когда дочь Марины Цветаевой, которая после самоубийства матери в 1942 г. была арестована по ложному доносу, увидала книжку «Записки коменданта Московского Кремля» Малькова с литературной записью А. Я. Свердлова, она очень удивилась, потому что А. Я. Свердлов был ее следователем. Ее спросили — каким он был следователем: плохим или хорошим? Она ответила: «Он был демократом, он никогда не вызывал людей, чтобы меня били, он всегда меня бил сам».
Говорят — не надо вспоминать это, не надо трогать старые раны. Тогда нужно вообще забыть термины «старые раны», «сердечная боль». Как же не вспоминать про это, когда это — в сердце у каждого?!
Коля Асанов рассказывал мне (он — автор последней повести в «Юности» — «Янтарное море»), как в 1931 г., когда его арестовали в первый раз, его привели на допрос в 4 часа утра к начальнику секретно-политического отдела ГПУ Марианне Герасимовой, родной сестре критика Валерия Герасимова и двоюродной сестре Сергея Аполлинариевича Герасимова — режиссера, и как эта красивейшая женщина в бальном платье с декольте, стаскивая бальные перчатки до локтя с рук, открыла окно, а за окном была прекрасная рассветающая Москва, и голуби ворковали под окном, и солнца еще не было, но оно чувствовалось, как она спросила у Асанова, почему он молчит, а он сказал, что ему нечего говорить, потому что он ни в чем не виноват, он — верный сын Родины, и как она, пройдясь по кабинету, мило улыбаясь, закурила «Казбек», а потом стукнула кулаком по столу и сказала: «Ну, вот что, Асанов, ты кончай нитки мотать…» — и дальше она произнесла грязное мужицкое ругательство. И — как рассказывал мне Асанов, — он тогда впервые в жизни упал в обморок.
Когда я спрашивал, какой была Марианна Герасимова в жизни, мне говорили, что она была обаятельной, нежной и милой. Она была первой женой Либединского, готовила домашнее варенье и, когда рассказывали хоть в какой-то мере фривольный анекдот, очень сердилась и выходила из комнаты. В 1936 г. она повесилась в своем кабинете…