Назым Хикмет - Радий Фиш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Крестьяне повсюду обычно тугодумы и упрямцы. Но турецкий крестьянин упрямец вдвойне. Найдутся упрямцы и здесь. Он вызовет их в круг, поставит рядом с собой и будет говорить с каждым из них, словно говорит со всеми сразу.
И упрямцы сдадутся. Станут здесь же рвать паспорта. А иные вызовутся сопровождать его в поездке по деревням, чтобы помочь убедить земляков.
Здесь, в Русе, он встретится с одним из своих героев, с Бетховеном Хасаном из «Симфонии Москвы». Вместе с ним он слушал симфонию Шостаковича в бурсской тюрьме. Своим прозвищем — Бетховен — Хасан обязан увлечению симфонической музыкой. Он не знал нот, не играл ни на одном инструменте. Шестнадцатилетним учеником наборщика из Стамбула, наглядевшись гангстерских фильмов, ограбил магазин, чтобы попасть на олимпиаду. И попал в тюрьму.
— Сердце мое — симфоний склад,горло — оркестр! — говорил он.В камере вместо концертного зала давал концерты он.— Учитель, — сказал он, — я тоже хочу симфонию сочинить.Новую, под названием «Их не победить!».Послушай-ка, вот начало!..Стал напевать Бетховен Хасани вдруг остановился.В черных глазах блеснула печаль обиженного ребенка и ненависти огонь…— Иль не стало вдохновенья?— Нет, полон я по горло, но…(Бетховен плакал.)— Учитель, у меня нет права писать об этом… Я — вор!..— Неверно. Воры — паразиты. А ты наборщик молодой и честный композитор.
Назым не ошибся в нем. Выйдя из тюрьмы, Бетховен Хасан не нашел работы. Но не стал вором. Тайком перешел болгарскую границу, поступил в Русе на завод, работает, учится музыке…
В Болгарии встретится Назым Хикмет еще с одним своим героем: Бедреддином. Он проедет по тем же дорогам Делиормана, по которым пятьсот лет назад скакали кони вождя повстанцев. И на этих дорогах почувствует, что обязан помочь воплотиться мечте Бедреддина: «Всем сообща поля пахать, всем сообща срывать плоды с ветвей и есть инжир медовый в общем доме…» Он остановит машину, выйдет на дорогу к делиорманским крестьянам. И вместе с ними под вечер войдет в прокопченную кофейню деревни Беловец. По обычаю народа поцелует руки старикам, напомнит им о Бедреддине. Пойдет с ними из дома в дом. И к середине ночи в деревне будет организован кооператив. Это повторится во многих деревнях. В Добрудже в деревне Гуслар кооператив назовут его именем. В Родопах горную деревню Чифтлик крестьяне переименуют в деревню «Назым Хикмет». И на первые гонорары за свои книги, которые начнут выходить во всем мире, он купит для них советский грузовик.
Его поездка превратится в народный праздник. Его будут встречать песнями — он запоет вместе с ними, в его честь станут соревноваться борцы — пехлеваны, девушки поставят его в центр хоровода — он будет плясать вместе с ними. Крестьянские матери будут протягивать ему своих детей, названных его именем, как протягивали Ферхаду своих детей матери легендарного Арзена.
В эти дни турецкие газеты сообщат: «Назым Хикмет, красный поэт, убит разгневанными турецкими крестьянами в Болгарии». Поторопившись, они выдадут желаемое за истинное.
На одной из встреч кто-то действительно перережет провод микрофона. И Назым опять шагнет в толпу и поведет ее на луг. И народ сам будет охранять своего поэта… Нет, недаром боялись его влияния на массы те, кто готовился эти массы предать.
И в Софии, сидя в парке под старым каштаном, он сам с удивлением подумает о той силе, которую обрело за эти годы его слово и которую он впервые реально ощутил именно здесь, в Болгарии.
Под этим старым каштаном его в письме попросит посидеть Мюневвер: она родилась в Софии. Сохранилась фотография: годовалый ребенок сидит с нянькой на скамье под каштаном в парке «Царя Бориса». «Сходи туда, сядь под самым старым каштаном. И забудь обо всем, даже о нашей разлуке забудь».
Я в Софию приехал весенним днем, моя сладкая.Запахом лип дышит город, где ты родилась.Я по мару брожу без тебя.Что поделать? Видать, не судьба…Ты себе и представить не можешь, как встречали меня земляки.Город, где ты родилась, для меня теперь братский дом.Но и в доме брата, и в нем не забудешь о доме родном.Хуже смерти, милая, быть эмигрантом…Здесь деревья все те же стоят, но умерли старые скамьи.Парк Бориса стал парком Свободы.О тебе одной я думал под старым каштаном,о тебе одной, то есть о Мемеде,о тебе одной, о Мемеде, то есть о нашей стране.
На двенадцатый день голодовки Мюневвер пришла к нему с известием, что большинство депутатов Демократической партии обязалось голосовать за всеобщую амнистию, если они будут избраны. А судя по всеобщей ненависти к правящей Народно-республиканской партии, они, если не случится «чуда», должны на выборах в мае победить.
Мюневвер в этот раз была не одна. Вместе с нею пришла Фатьма Ялчи, верный товарищ, одна из двух женщин, осужденных вместе с Назымом военно-морским трибуналом на судне «Эркин» в 1938 году и отправленная вместе с ним и Кемалем Тахиром после приговора в тюрьму города Чанкыры.
Вспоминает Фатьма ЯлчиНазым, вытянувшись во весь рост, лежал на кровати. Увидев нас, приподнялся. Мюневвер подложила ему под спину подушки. Он всегда при встрече обнимал меня. В этот раз мы впервые не обнялись — он был очень слаб, нельзя было его утомлять. Лицо у него было желтое. Исхудавшее. Только курчавые рыжие волосы остались прежними да синие, полные жизни глаза. Мы не виделись после Чанкыры. С той поры прошло десять лет. Похудел ли он раньше или во время голодовки, я не знала… Вместо обычного громкого смеха — слабая улыбка.
— Как дела, Назым?
— Доктора говорят: изо рта у меня пахнет ацетоном. Признак, что день разлуки близок…
Я молчу. Молчит Мюневвер. Сердце у меня обливается кровью. Я не нахожу слов, которые укрепили бы его мужество. Пытаюсь заменить слова взглядом. Я восхищаюсь Мюневвер. Быть его кузиной, стать его женой и смотреть, как он погибает на твоих глазах. Это нелегко… Не показывать своих мучений, вовремя поддержать его силы словом и делом. Это нелегко…
За стенами больницы прогрессивные интеллигенты и молодежь продолжают борьбу за амнистию. На улицах продают газету «Назым Хикмет». На Галатском мосту его мать Джелиле-ханым взывает: «Не забывайте Назыма Хикмета! Мой сын умирает, спасите его!» И протягивает к толпе газету.
Я хочу ему все это рассказать. Но в горле у меня ком. Голос мой может дрогнуть. Я могу расстроить его, ослабить его силу… Я жду. Пытаюсь думать о другом. И когда чувствую, что могу совладать со своим голосом, говорю:
— Твоя мама здорово борется, Назым!
Он радостно оживляется. Не потому, что она борется за его освобождение, а потому, что он гордится своей матерью.
Я не говорю, что делает Джелиле-ханым. Боюсь взволновать его.
— А ты как? — спрашивает он.
— Сам знаешь, отсидела десять лет, вышла. Уже два года в миру…
Больше мы не разговариваем. Нужно беречь его силы, Я не говорю ему: «Амнистия обязательно выйдет, Назым». Сама знаю, что он ответит: «Разве я начал голодовку, решив, что будет амнистия? Если я готов принять смерть, то для того, чтоб освободить наших товарищей!» Никто не вправе преуменьшать его героизма…
«Я восхищаюсь Мюневвер»… Из трех тысяч ее писем, полученных Назымом Хикметом за десять лет разлуки, родилось одно стихотворное «Письмо из Стамбула». Прочтите его, и вы поймете, отчего каждый, кто удостоился чести знать эту удивительную женщину, не может ею не восхищаться. Одна история ее бегства из Турции: обманув полицию, она бежала в чем была с двумя детьми на яхте, принадлежавшей итальянскому поклоннику поэзии Назыма, яхта потерпела крушение у берегов Лесбоса; без денег и без паспорта Мюневвер оказалась с детьми в фешенебельном отеле Афин и изображала миллионершу, — одна эта история могла бы стать темой героической повести.
Из стихотворных писем Назыма Хикмета к Мюневвер, написанных за годы, что он бродил по миру, пока она жила и растила сына под круглосуточным надзором полиции, когда-нибудь будет составлена книга не менее поразительная, чем книга его лирических писем из тюрьмы, книга, в которой нераздельны любовь и тоска по родине, радость открытия мира и сознание, что открытие это пришло слишком поздно, ожидание смерти й восхищение перед жизнью, книга о мужестве и позоре нашего времени.
Пока есть время, милая,пока Париж не сожжен, не разрушен,пока есть время, милая,пока сердце мое на ветке своей,в одну из этих майских ночейя должен прижать тебя к стене набережной Вольтераи в губы тебя целовать,и потом, повернувшись лицом и Нотр-Дам,мы должны смотреть на его окно-цветок,и ты должна прижаться ко мне,почувствовав страх, удивленье и радость,и плакать беззвучно,и звезды должны моросить, мешаясь с мелким дождем.Пока есть время, милая,пока Париж не сожжен, не разрушен,пока есть время, милая,пока сердце мое на ветке своей…
Снова десять лет только в стихах мог он разделить свою любовь с любимой, только на бумаге… Но ему уже не тридцать пять, а пятьдесят, и большее уже позади, а меньшее впереди. И там, позади, была не жизнь, а тюрьма — ожидание жизни. И теперь снова ожидание. Чего?..