Назым Хикмет - Радий Фиш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Назым Хикмет останется самим собой, но с каждым народом будет разговаривать на его поэтическом языке. Пожалуй, первым из поэтов Земли он будет так свободно обращаться к традициям всех знакомых ему литератур Азии и Европы, Африки и Америки, чтобы разговаривать со всем миром.
В 1955 году Назым Хикмет напишет четыре стихотворения о жертвах, которые понес японский народ от атомного оружия. Эти стихи будут напечатаны в крупнейших газетах Японии. Чем-то неуловимо напоминающие японские народные песни — ута — с их прозрачной и мудрой печалью, они действительно станут песнями. И на Всемирном конгрессе мира в Хельсинки делегаты всех материков земли стоя будут слушать голос негритянского певца Америки Поля Робсона, поющего японские песни турецкого поэта:
Прошли над нами облака,Забудь, родная, рыбака.Гнилей гнилого яйцаРодится сын наш без отца.
Наш черный гроб, набитый горем,Плывет по мертвым волнам моря.Кругом мертво и нет надежды.Эй, люди! Люди мои, где ж вы?..
…Мюневвер рассказала, что Жан-Поль Сартр, Луи Арагон и Пабло Пикассо от имени французской интеллигенции вручили требование освободить Назыма Хикмета турецкому послу в Париже.
Он знал их имена по книгам и рисункам, восхищался ими. Но он никогда не был в Париже…
…Он побывает в Париже. И не раз. Вместе с Арагоном будет читать стихи рабочим, дискутировать с Сартром, увидит последние работы Пикассо у него в мастерской. Он увидит этих людей в одной колонне с рабочим Парижем на демонстрации против антидемократических законов: «Слава богу, видал, слава богу, видал этот день в Париже, видал, слава богу. Тек Париж настоящий, великий Париж!..» Его стихи в переводе Мюневвер станут предвыборными листовками Французской компартии. И в них неуловимо, но ясно слышимо для французского уха прозвучит эхо гражданского пафоса Гюго, политической лирики Элюара.
Если вам не плевать на Францию,если вы не хотите завтра,таща на спине труп свободы,За танком бежать, чтоб уже не вернуться домой,не позволяйте им, не позволяйте трогать компартию!
…Мюневвер назвала много имен, о которых он прежде и не слыхал. Вот Пабло Неруда и Николас Гильен, поэты Латинской Америки, присоединились к французской интеллигенции. А он, к стыду своему, не читал ни одной их строки…
Когда Неруде вместе с Робсоном, Фучиком и Назымом присудят Международную премию мира, он возьмет слово, чтобы сказать не о себе — о Назыме: «Его поэзия могуча, как полноводная река, ее стальной поток мчится навстречу боям. Годы тюремного заключения привели лишь к тому, что поэтическое слово Назыма Хикмета достигло гигантских размеров. Его голос стал голосом вселенной. Я горжусь тем, что мои стихи стоят рядом с его стихами в этот решительный час борьбы за мир».
Они познакомятся в 1951 году на Берлинском фестивале молодежи. И Назым услышит стихи Пабло на его родном языке, из его собственных уст. На раскаленном от солнца асфальте в одном из берлинских дворов соберутся все делегаты Латинской Америки и Испании, студенты, рабочие, крестьяне. Глядя, как они слушают своего поэта — позабыв обо всем на свете, то сжимал кулаки, то улыбаясь, то удивляясь, а в иные моменты смахивая слезы со своих черных глаз, жгуче глядящих из-под огромных сомбреро, — он будет гордиться Нерудой не меньше, чем Пабло гордился им. Оба они писали сложно, но их понимали самые простые, неискушенные в поэзии люди. И не только на родине. Они будут выступать на заводах и в школах в Москве и в Праге. Пабло, хоть они будут жить по разные стороны океана, станет его близким другом. Они оба не отделяют горя и счастья своего народа от горя и счастья других народов. Оба с одинаковой силой говорят и о великих надеждах эпохи и о любовных страданиях человеческого сердца. Оба они воспринимают мир в его вещественной конкретности, с его запахами, объемами. Оба видят не розу вообще, а непременно белую или красную, именно ту самую розу, не море вообще, а Черное море или Атлантику…
Вместе с Николасом Гильеном, поэтом Кубы, Назым будет жить в азиатских отелях, в европейских отелях. Долгие годы они, изгнанники, большими глотками будут вместе пить тоску по родным городам. И повсюду рассказывать о своих народах. Но Гильен окажется счастливее его — он увидит свободную Гавану. И Назым приедет в Гавану Революции не как гость — как ветеран борьбы за свободу. Опьяненные счастьем, они будут вместе с Гильеном бродить по набережной Малекон и авенидам Ведадо, по столице самой молодой социалистической страны, путая женщин с фруктами, детский сад со свободой, ча-ча-ча с пачангой, матерей с президентским дворцом. С каждым днем все мягче будут линии его ладоней, и, проходя по улицам Гаваны, все радостней он будет петь вместе с «милисиано»: «Сомос сосиатистос! Паланте! Палате!» — «Мы социалисты! Вперед. Вперед!»
Гильен дошел до своего города. Он не дойдет…
Родина, родина,не осталось на мне даже шапки работы твоей,ни ботинок, таскавших дороги твои;твой последний пиджак из бурсской материиизносился давно на спине…
Ты теперь у меня только в этих морщинах на лбу,в свежем шраме на сердцеда в моей седине.Родина, родина…
В пятьдесят втором году в Китае он напишет стихотворное письмо солдату турецкой бригады в Корее Велиоглу Ахмеду, которого послали умирать и убивать за три океана. Кого? «Кого ты идешь убивать, Ахмед? Свою мечту, что стала явью на этой земле, ты идешь убивать. Мы, турки, — храбрецы. Если осталась в тебе хоть капелька храбрости, сдавайся в плен своим братьям, Ахмед!» Эти строки были напечатаны на листовках. Сброшенные на головы турецких мемедов, они оказались страшнее бомб. Турецкие солдаты — ими американцы прикрывали отступление — готовы, были стоять до конца: «Турки в плен не сдаются». Но, прочитав это письмо, многие из них сложили оружие.
Правительство Мендереса, пославшее шестнадцать тысяч солдат умирать за интересы США, объявило Назыма Хикмета изменником родины.
«Назым Хикмет остается изменником родины», —Черным по белому написала газета в Анкаре. —Он сказал: «Мы полуколония империализма американского».Да, я изменник родины, если вы — патриоты,Если родина — ваши поместья,Если родина — ваши кассы и вклады,Если родина — смерть от голода на обочинах,Если родина — малярийный озноб,Если родина — ваше право сосать из нас кровь на фабриках,Если родина — лапы помещиков, дубинки полиции,Если родина — американские бомбы и базы,Да, я — изменник родины.Напишите на трех столбцах трехаршинными буквами:«Назым Хикмет остается изменником родины».
И эти слова услышит его народ. Для разговора с ним народная Венгрия предоставит Назыму Хикмету радио Будапешта.
Когда весть о том, что Назым Хикмет лишен турецкого гражданства, станет известна в Польше, родина его прадеда, повстанца Борженьского, предложит ему свое гражданство. Из рук президента Берута он получит свой единственный в жизни орден — высшую награду Польши. И он примет их, как знак интернациональной солидарности в борьбе за свободу…
Из Варшавы он напишет Мюневвер:
…Любимая, мать моего Мемеда!Один из дедов, наших дедов,польский эмигрант 48 года.Может, поэтому вы так похожи, обе тонкобровы и красивы,ты и эта женщина из Варшавы?Может, потому у меня рыжие усыи глаза у нашего сына такой северной голубизны?Не потому ли эта равнинатак похожа на равнины нашей страны?..Из Польши пришел он, дед нашего деда.В глазах — мрак пораженья, волосы в крови.Должно быть, бессонные ночи Ворженьскогопохожи на бессонные ночи мои.Может, так же, как я, каждым дыханьемзапах родины он вдыхал,хоть знал, что там ждет тюрьма.И мысль, что ее не увидит больше,так же сводила его с ума…Милая, где, когда сражалась свободаи поляк не был в первых рядах?..
Он вспомнит всех, польских героев борьбы за свободу — волонтеров, павших в войне за освобождение американских негров, генерала Бема, сражавшегося в венгерской революционной армии против царских войск, Ярослава Домбровского — генерала Парижской коммуны, Феликса Дзержинского, генерала Сверчевского-Вальтера, который дрался под Мадридом и под Москвой, героев борьбы за народную Польшу. «Теперь скажи мне, любимая, могу ли не гордиться, что наш предок по крови был поляк?»
И когда Мюневвер, обманув бдительность полиции, вырвется из Турции, Варшава станет второй родиной для нее и их сына Мемеда, как Москва стала второй родиной для него самого…
На пятый день голодовки приехала Джелиле-ханым, Долго смотрела утратившими свет глазами на его пожелтевшее, истончившееся лицо. Она не стала говорить ни о голодовке, ни о том, что делается за стенами тюрьмы. Не спуская глаз с его лица, не отнимая руку, которую он положил к себе на лоб, она рассказала, как прибирает свой дом, готовясь к его приезду: они с Мюневвер, конечно, будут жить у нее, хотя бы первое время?!.