Наша трагическая вселенная - Скарлетт Томас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я подбросила в камин небольшое бревно: раздался треск, но вскоре он притих, и из огня доносилось теперь лишь мирное «хочш-ш-ш», ему подпевало море убаюкивающим «тиш-ш-ш», и ветер тоже дул уже не так сильно. Я достала молескин, начала писать, и ручка скребла пером по толстым страницам, приговаривая: «пиш-ш-ш». Хочешь, тише, пиши. Я писала два часа без передышки. Потом включила ноутбук, сделала себе еще кофе и принялась печатать, а вокруг меня по-прежнему громоздились книги, но в них появлялось все больше и больше ярко-желтых закладок. Когда статья была готова и огонь превратился в легкое мерцание, я устроилась вместе с Бешей на диване, размышляя о том, что написала, и надеясь, что Оскар это напечатает, а Ви прочтет. Из камина продолжало доноситься слово «хочш-ш-ш», и отблески огня рисовали на стенах свои собственные истории.
Я познакомилась с Ви во время пьяной вечеринки, которую устроил Фрэнк после своего семинара на тему писем Чехова и литературной техники. Один из моих преподавателей, Тони, сидел рядом с какой-то привлекательной женщиной, которую я никогда раньше не видела: у нее было обветренное и загорелое, как у бывалого путешественника, лицо, лиловые джинсы, майка с эмблемой «Гринписа» и тяжелые черные «мартинсы» на ногах. В Англии так загореть было невозможно, да и ожерелья у нее на шее были явно нездешние — из веревки и камней экзотического вида. После семинара Фрэнк позвал всех к себе выпить, но на приглашение откликнулись только мы с Тони и эта загадочная женщина, которую Фрэнк позже представил так:
— Моя вторая половина: Виолетта Хейс, с факультета антропологии.
Тони в ответ рассмеялся и похлопал Фрэнка по плечу:
— Вторая половина? Антропология? Как ми-и-ило!
Выпив, мы все отправились ужинать в итальянский ресторанчик в одном из переулков и за ужином курили и пили красное вино с таким видом, будто были бессмертны. Не курила одна только Ви, хотя с вином она расправлялась с не меньшей охотой, чем мы все.
— Иногда мне нестерпимо хочется выкурить сигарету, — вздохнула она. — Всего одну.
Тони рассмеялся.
— Чехов-то в конце концов все-таки бросил, да? — спросил он у Фрэнка. — И, кажется, написал, что из-за этого перестал тревожиться и тосковать?
— Точно, — кивнул Фрэнк. — Я надеюсь, что и со мной произойдет то же самое, когда я брошу.
— Да, но Чехов ведь и Толстого разлюбил, как только бросил курить? — заметила Ви. — Я это запомнила потому, что сама разлюбила многие вещи, когда бросила. Например, плохие детективы.
Она широко улыбнулась и добавила:
— Хотя не Толстого.
Ви говорила по-английски с акцентом, который эволюционировал одновременно в нескольких направлениях, как организм, перенесший процесс адаптивной радиации. Слово «хотя» вместо «но» использовали австралийцы — я знала это по их мыльным операм и еще потому, что так говорил Фрэнк, а он был родом из Австралии.
— Да, — согласился Фрэнк. — К сожалению, у них оказались принципиально разные взгляды на природу бытия. Толстой считал, что в основе всего лежит дух, а Чехов был материалистом. Ну, в той или иной степени.
Фрэнк посмотрел на меня.
— Мег, ты что-нибудь знаешь о письмах Чехова?
— Нет. Ну то есть до сегодняшнего дня не знала. Но теперь непременно возьму их в библиотеке. Похоже, это отличная вещь. Так почему же ему разонравился Толстой? Как вообще кому-то может разонравиться Толстой?
Про Толстого нам Фрэнк уже читал лекции, а про Чехова еще нет.
— По большому счету, все дело было в классовых различиях, — объяснил Фрэнк. — Чехов уже видел разницу между тем, как писал он, и тем, как писал Толстой, — он упоминает об этом в письме, о котором я говорил раньше. Там он отмечает, что Толстой и Тургенев «брезгают» многими вопросами морали. Чехову это претило. И не только потому, что он был врачом. Он происходил из очень бедной семьи и писал в основном для того, чтобы спасти родных от голода. Он помогал своим близким до самой смерти. Его старшие братья оба были алкоголиками и семье совсем не помогали. Жизнь низших слоев была знакома ему не понаслышке: грязь, бедность — «навозная куча» жизни. В Толстом он видел некоторое упрощение моральных проблем и, возможно, даже некоторую наивность — по крайней мере, он говорил об этом, пока не познакомился с ним лично. Чехов высоко ценил прогресс. Он говорил так: «в электричестве и паре любви к человеку больше, чем в целомудрии и воздержании от мяса».[45] Меня это замечание очень заинтриговало, когда я впервые его прочитал. Толстой, человек из богатой семьи, считал, что жизнь крестьянина добродетельна в своей простоте. Но Чехов-то на собственной шкуре испытал эту «добродетель». Он едал такой жидкий гусиный суп, что, как сам описывал, выловить из него можно было только что-то похожее на грязь, которая остается в ванне после того, как в ней помылась жирная торговка. Ему доводилось спать в корыте. Он был счастлив вырваться из провинциального городка, Таганрога, и оказаться в Петербурге, где было так много интеллигентных людей и хорошей еды. В крестьянах и деревенских пейзажах он не видел никакой романтики. Интересно сравнить его рассказ «Мужики» с теми отрывками «Анны Карениной», где Левин размышляет о том, что сможет достичь просветления, если станет выполнять тяжелую работу крестьян. Однако в чеховском рассказе жизнь крестьян просто-напросто скучна, беспросветна и полна страданий. Но в конечном итоге он все же очень сблизился с Толстым, и они прекрасно ладили. Чехов всегда видел в нем старшего товарища и учителя.
— Я не хочу ни с кем спорить, — включился в разговор Тони. — Но есть ли смысл пытаться теперь понять, кем писатели «были на самом деле» и что «на самом деле означали» их великие произведения?
— Очень верное замечание, — похвалил его Фрэнк. — Чехов и сам об этом говорил. Мысль не новая. Он был бы сейчас абсолютно с тобой согласен. Его всегда критиковали за излишний реализм. Но ему не важно было, кого в нем увидят — либерала или консерватора, главное, что он говорит правду и не допускает пафоса. А уж судить его — дело читателя.
— Разве нам нужно разрешение автора на то, чтобы увидеть в его произведениях то, что нам хочется?
— Конечно, нет, но…
— Но дело ведь не только в том, чтобы видеть то, «что нам нравится», правда? — сказала я. — Ведь существует еще и такая вещь, как аффективное заблуждение.
— Ага, значит, ты все-таки слушаешь, о чем говорят на лекциях, — обрадовался Тони.
— А, эту лекцию я тоже слышала, — сказала Ви. — Она называлась «Смерть автора», да? Хорошая лекция, если не считать того момента, когда речь зашла о бесконечности и обезьянах.
— Вы разве ее слушали? — удивился Тони.
— Ага, я беру записи лекций других отделений с собой в самолет, когда путешествую. С тех пор как я перестала читать детективные романы, мне пришлось искать что-нибудь другое для чтения во время длительных перелетов. Еще я читаю буддийские притчи, но они очень короткие. Вообще-то стопки книг, которые я читаю, всегда выше моего роста, но в самолете мне нужно что-нибудь такое, тупое, чтобы можно было полностью отключиться.
— Спасибо, — кивнул Тони. — Приятно осознавать, что мои «тупые» лекции помогают вам отключаться.
— Не обижайтесь, — улыбнулась Ви. — Ваши еще не самые плохие. Возможно, «тупое» — не самое подходящее слово. Но, знаете, бывают такие книги, которые разъясняют сложные вещи простым языком? В XIX веке их было куда больше, чем сейчас, и это очень обидно. Я бы с удовольствием читала такие книжки в самолетах. Так вот университетские лекции — это почти то же самое. Лекции из курса по истории математики мне тоже очень нравятся. Я бы слушала и обычные математические лекции, но их, к сожалению, не записывают на диктофон, потому что там очень важно смотреть на доску, на которой пишет лектор.
— Ви изучает теорию повествования, — объяснил Фрэнк. — Когда она спросила у меня, какие лекции нашего отделения ей следует послушать, я, конечно же, предложил тебя.
— А какое отношение антропология имеет к теории повествования? — спросил Тони. — И уж тем более математика?
— Эм-м… Клод Леви-Стросс? — наморщила лоб Ви.
— Ах, да, понятно, — Тони покачал головой. — И еще, я полагаю, Владимир Пропп. И вообще все фольклористы и структуралисты.
Он взглянул на меня.
— Ты, кажется, ходила на мои лекции по структурализму на первом курсе?
Я помотала головой.
— Не помню таких лекций.
— Леви-Стросс полагал, что все истории могут быть выражены с помощью одного-единственного уравнения, — сказала Ви. — Он пишет об этом очень эмоционально. Набросав что-то вроде гипотетической общей «формулы», он вдруг объявляет, что французская антропология стеснена в средствах, и поэтому он не может завершить свое исследование, так как ему понадобилась бы для этого целая команда людей и лаборатория покрупнее. Он собирал мифы и выписывал их мифемы на большие куски картона, и в итоге у него просто-напросто физически не хватило места для хранения этих картонок. Он не был оснащен тем, что называл «оборудованием Ай-би-эм», но лично я слабо представляю себе, каким образом ему бы помог компьютер. Лично мой после каждой главы книги готовится торжественно погибнуть, не в силах сносить такого напряжения.