Южный ветер - Норман Дуглас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Имели место венки — очень много венков. Среди них выделялось размерами и изысканностью цветочного убранства подношение от владельца «Попрыгуньи». Этот венок вызвал множество лестных для ван Коппена разговоров. Люди говорили, что никто кроме мульти-мульти-мульти-миллионера не смог бы простить оскорбления, подобного тому, что нанесла ему история с crêpe de Chine. На самом деле, в списке людей, способных простить такую обиду, старый ван Коппен безусловно занял бы последнее место. Он представлял собой достойного американца; он никогда не позволял себе вольностей с женщинами и менее всего с теми, которые были хоть как-то связаны с ним; он побагровел бы и принялся рвать, метать и скакать, как самый что ни на есть индеец-сиу, при малейшем намёке на то, что на борту его яхты будто бы происходит нечто неподобающее. Нет, поступок Корнелиуса ван Коппена объяснялся полным его неведением и прирождённой сердечной добротой. Ходившие по острову сплетни просто не достигли его ушей, никто (что само по себе поразительно) не осмелился даже упомянуть о них в его присутствии.
Вполне законное удивление вызвал ещё один венок — редкостной красоты и с простой, но прочувствованной надписью — венок от графа Каловеглиа. Эти белые камелии обошлись ему, по общему мнению, не меньше, чем в двадцать франков, а все знали, что милый старик беден, как церковная мышь да и с почившей был едва-едва знаком. И верно, он разговаривал с ней только один-единственный раз в жизни. Но зато её лицо — лицо её произвело на его чувствительную, артистическую натуру неизгладимое впечатление.
В графе Каловеглиа присутствовало нечто от древнего грека. Его родословная, незапятнанная присутствием в ней ни мавров, ни испанцев, восходила к самой суровой античности. Многие говорили, что в нём вновь воплотился кто-то из прежних эллинов. Он проходил сквозь сутолку людных городов или беседовал средь виноградников с опалёнными солнцем крестьянскими пареньками, испытывая дрожь сладостного восторга, недоступного более заскорузлым натурам. Ему нравилось наблюдать людские движения, нравилась красноречивая жестикуляция южан — долгая улыбка, тусклый взор гнева, твёрдая или вялая поступь. Посреди этого будничного мира он создал собственный мир — рай ваятеля. Краски ни о чём ему не говорили. Он обожал форму, живую страсть плоти, трепетную игру нервов и мускулов. Ценитель позы и выражения, он рассматривал род человеческий с пластической точки зрения, прозревая за случайным — духовное, предопределённое, вечное; жаждая интерпретировать — уловить и не утратить ту частицу божественности, прекрасной или безобразной, что кроется в каждом из нас. Как мог бы выглядеть вот этот человек, очищенный от всего эфемерного, если бы стоял здесь в мраморе или в бронзе; каковы существенные особенности этих черт — какую эстетическую задачу ставят они перед ним; какому из типов классического века или какой из его реликвий можно их уподобить? Граф всегда старался отделить вечное от тленного. А элемент вечного, любил повторять он, присутствует в каждом из творений земных.
Он вёл завидную жизнь. Его окружали шедевры. Они были его путеводными звёздами, его товарищами, его реальностью. Что же до прочего — до социальных акциденций[62] пространства и времени, до его бедности и забот — ими он не тяготился; это бремя граф нёс на плечах с таким же лёгким изяществом, с каким он носил свой протёртый сюртук. Бродя меж людей, он помимо собственной воли мысленно создавал воображаемые скульптуры — исторические портреты или мифологические группы; лицам и осанкам каждого, с кем он встречался, всем им отыскивалось место в густо населённом царстве его творческой фантазии, и все они манили его издали, словно радостное и неизбежное откровение.
Завидная жизнь — и никогда ещё не была она более завидной, чем в тот день, когда на каком-то нелепом чаепитии его познакомили с дамой, назвавшейся сводной сестрой Консула. Какое лицо! Оно захватило графа. С того самого дня и поныне оно являлось ему в артистических грёзах. Он вечно вынашивал честолюбивые замыслы, но самым честолюбивым из них была некая выполненная в смелой пергамской манере работа, благородная женская группа, которой предстояло называться «Эвменидами»… Её лицо! Это потрясающее лицо сразу предъявило права на роль основного мотива всей группы. Проживи он ещё тысячу лет, ему такого больше не встретить. Он отдал бы всё, чтобы эта женщина, не сходя с места, стала ему позировать.
Но о позировании пока не могло быть и речи. Никто не должен знать, что он ещё способен на такие усилия; это могло разрушить все надежды, возлагаемые на одно не терпящее отсрочки дела. Приходилось по-прежнему притворяться безобидным мечтателем, поклонником античности. Никто, кроме старого слуги, Андреа, не должен был знать главной тайны его жизни. И всё же он не расставался с надеждой, что недалеко то время, когда он сможет явить миру свою истинную натуру, натуру творца. Быть может, недалёк уже день, когда денежная сделка между ним и его уважаемым американским другом, мистером ван Коппеном, освободит его от пожизненного бремени бедности. Вот тогда — тогда он вернётся к золотым замыслам юности и прежде всего к «Эвменидам»{143}. С весёлым, полным радостных ожиданий сердцем он смотрел, как сделка близится к завершению; возможно через неделю чек будет лежать у него в кармане; он уже и сейчас видел себя, облачившимся в поношенный сюртук и поспешающим к Консульству, дабы положить начало исполнению заветнейшего из своих желаний. Он коснётся этой темы с той вкрадчивой южной грацией, что была неотъемлемой частью его существа — в остальном можно положиться на женское тщеславие. Граф издавна знал, что ни одна женщина, какой бы скромной и привлекательной она ни была, не устоит перед искушением попозировать настоящему графу, да к тому же ещё такому красивому.
И вот она вдруг взяла и умерла — умерла, быть может, несколькими днями раньше, чем следовало. Её лицо, бесценное лицо навсегда потеряно для искусства — жестокая десница рока отняла у графа его идеал. Он скорбел, как может скорбеть только скульптор. Оттого и случилось, что некая сила, с которой ему было не совладать, заставила его выказать своё горе. И хотя Андреа уважительно, но настойчиво выговаривал ему за такие пугающие расходы, венок из камелий был заказан и доставлен на похороны. Приношение артиста…
Оно вызвало и удивление, и восхищение. Вот что значит джентльмен! Всегда поступает как того требуют приличия. Какой обвородительный жест! Так говорили люди, хотя, — добавляли те, что поумнее, — знай он покойницу чуть ближе, он без труда нашёл бы способ потратить деньги с бóльшим умом.
Один только факт обилия таких пересудов и достигнутых в этот день договорённостей о пикниках и вечеринках уже свидетельствует о том, насколько полезным делом являются подобного рода похороны — это не говоря уж о том, с каким облегчением все присутствующие увидели, как гроб опускается в землю, и поняли, что покойница и вправду отправилась наконец на лоно Авраама.
ГЛАВА XXXIV
Весь Непенте стоял у её могилы — весь, за исключением мистера Кита. Кит остался дома. Что было довольно странно, ибо приличия требуют присутствия на похоронах знакомых, а мистер Кит гордился тем, что всегда поступает как того требуют приличия. Он не упускал случая похвастаться принадлежностью к англо-саксонской расе — лучшей, что бы о ней ни говорили, расе на свете, и всегда указывал, что невозможно быть типичным англо-саксом, не уважая себя, а уважать себя невозможно, не уважая одновременно ближних и их обычаи, какими бы превратными последние порой ни казались. Похороны же есть вещь неизбежная, доказать их превратность никакими логическими фокусами невозможно. Тем больше причин на них присутствовать. Но по какому-то странному выверту или вывиху, свойственному его натуре, он именно потому на них и не ходил. Иначе бы он оказался на рыночной площади минута в минуту, ибо в равной мере гордился своей пунктуальностью, заявляя, что таковая представляет собой одну из многих добродетелей, разделяемых им с Её Величеством королевой Викторией{144}.
Он не любил похорон. При всей чистоте его разума и желудка, мистер Кит питал безрассудную ненависть к смерти и, что куда замечательнее, без малейшего стыда в ней признавался.
— Следующее погребение, на котором я намереваюсь присутствовать, — говорил он, — это моё собственное. И пусть оно состоится не скоро! Нет, меня не интересуют ни похороны, ни мысли, которые они навевают. Трусливая позиция? Я так не думаю. Трус отказывается смотреть фактам в лицо. Смерть это факт. Я нередко смотрел ей в лицо. Очень неприятное лицо. Люди по большей части норовят только покоситься на него да и то украдкой. Они до икоты боятся смерти и со страху произносят по её адресу всякие чванливые глупости. Вздор чистой воды! Со смертью та же история, что и с Богом — мы называем их благими, поскольку опасаемся того, что они могут с нами сделать. Вот вам и вся наша почтительность. Смерть универсальна, неизбежна и тем не менее гнусна. Любого другого противника можно оставить без внимания или подкупить, или обойти стороной, или раздавить. Но этот проклятый призрак стучится в вашу дверь и не дожидается, когда вы крикните: «Войдите». Отвратительно! Если другие люди думают иначе, то это потому, что они и живут иначе. Как они живут? Как корова, сверзившаяся в тёмную яму и теперь коротающая время в размышлениях, отчего это у неё так болит спина. Подобная публика вполне способна с радостью ожидать приближения смерти. Это лучшее, что могут сделать такие люди — покинуть мир, который сами же называют тёмной ямой, мир, явно созданный не для них, судя по тому, что они вечно испытывают неудобство по тому или иному поводу. Скатертью дорога и им, и их нравственным корчам.