Южный ветер - Норман Дуглас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Непенте определённо невелик, мистер Кит.
— Заметьте теперь, насколько отличным является его отношение к мисс Уилберфорс, которая не только не убивала трёх детей школьного возраста, но по моим сведениям, даже мухи никогда не обидела. Я из весьма достоверного источника знаю, что она, проведя в тюрьме бурную ночь, уже опять обрела свободу. И это, если не ошибаюсь, по крайней мере второй или третий случай, в котором наш судья обошёлся с нею подобным образом. И опять-таки я вынужден одобрить его действия. Почему синьор Малипиццо выпустил эту леди на свободу? Потому что он, в отличие от современного филантропа, обладает широтою воззрений; он действует не со свирепостью фанатика, но с пониманием, с терпимостью, с добродушным состраданием знающего жизнь человека. Я говорил о том, что на Непенте все относятся к мисс Уилберфорс, как к парии. Я ошибался. Мне следовало признать, что существует одно исключение — наш восхитительный судья! Мне представляется весьма показательным, что государственный служащий, не связанный с ней ни кровными, ни национальными узами, и обладающий сверх того репутацией жестокого человека — сколь бы ни была она незаслуженной, — что только он один на Непенте и смог пойти ей навстречу, только он протянул ей руку дружбы, лишь его сердце содрогнулось от сострадания при виде беды, в которую она попала. Весьма показательным, хоть и не делающим чести нам, её соотечественникам. Так кто же, в изумлении задумываюсь я, кто здесь друг человека, кто современный Прометей — вы, лишающие её свободы, или дарующий ей свободу иноземец-судья? Если говорить со всей прямотой, ваша позиция в сравнении с его выглядит крайне неблаговидно. Это вы ригористы, вы жестокие люди. А он — человеколюбец. Да, господа! По моему скромному мнению, здесь не может быть и тени сомнений. Синьор Малипиццо — вот кто истинный филантроп…
С некоторой торопливостью двигаясь к рыночной площади, чтобы занять положенные им места в похоронной процессии, члены депутации говорили себе:
— Надо было обождать.
Толком всё обдумав по дороге на кладбище, респектабельные члены комитета пришли к заключению, что в неудаче предприятия следует винить не их, а других — тех, что принадлежат к клике Хопкинса. Именно они, выдвигая лицемерные доводы, настояли на том, чтобы назначить встречу на столь непригодные для неё утренние часы — сами респектабельные с удовольствием подождали бы более подходящего случая. Негромко, но с озлоблением они обменялись комментариями относительно проявленной мистером Хопкинсом неуместной спешки и возможных его мотивов. Позже они всё поняли. Они называли его негодяем и вором — в полный голос, но за глаза.
Что опять-таки показывает нам, как неверно понимаются здесь, на земле, и причины, и следствия. Вполне вероятно что сомнительный мистер Хопкинс руководствовался корыстными побуждениями. Но к неудовлетворительному исходу предприятия это не имеет решительно никакого отношения. Иными словами, в точности так же, как в истории с извержением вулкана Святого восхваляли за то, что вовсе не являлось его заслугой, так и теперь многогрешного мистера Хопкинса порицали за то, в чём не было его вины. Подкомитет мог прождать хоть до судного дня и всё равно не дождался бы от мистера Кита ничего, кроме не имеющих отношения к делу сентенций.
Возможно, если бы они застали его в более благодушном настроении, ему хватило бы благородства пригласить их позавтракать с ним после похорон.
Впрочем, и это сомнительно.
ГЛАВА XXXIII
Похороны прошли великолепно. Особенно хорошо выглядело духовенство и хористы. Об этом позаботился Торквемада. Отныне он считал своим долгом сделать всё возможное, чтобы ублажить официального представителя республики Никарагуа, которого ему предстояло — быть может — своими руками привести в лоно Церкви. Присутствовали и члены Клуба во главе с мистером Ричардсом, вид у них был как никогда серьёзный. Более того, вследствие полуофициального положения покойной во всей полноте были представлены власти острова, особенно эффектно смотрелась облачённая в живописные мундиры Милиция. А уж неофициальные лица собрались в таких количествах, музыка звучала так оглушительно и вообще организация похорон была столь безупречной, что даже усопшая при всей её привередливости вряд ли смогла бы (будь обстоятельства несколько иными) неодобрительно отозваться о происходящем.
Люди, равные ей по положению в обществе, должным образом проявляли подразумеваемое горе. В частности, замечательно горестный вид имела госпожа Стейнлин. Она казалась по-настоящему опечаленной, а шляпа её, как обычно, привлекла внимание всех дам. Шляпы госпожи Стейнлин вошли в пословицу. Она всегда появлялась на люди в новых и самых дорогих, какие только можно вообразить. И никогда, даже игрою случая, не сочетались они с её незаурядной, зрелой красотой. Госпожа Стейнлин была слишком романтична, чтобы хорошо одеваться. Состояние собственного сердца заботило её больше, чем наряды. При всём том, скромный, но вполне приличный доход позволял ей восполнять недостаток вкуса расточительностью трат. Нынешняя шляпа, как отмечал каждый, кто её видел, определённо стоила целого состояния. Что не мешало ей выглядеть прямо-таки пугающе: к радости всех собравшихся на похороны дам шляпа старила госпожу Стейнлин лет на пятнадцать.
Но что ей было до всех шляп на свете? Её горестный вид вовсе не был поддельным, она и вправду страдала, хоть и не по причине смерти Консуловой хозяйки. Сделав над собою усилие, мучительности которого никто, кроме неё, не смог бы оценить, она заставила себя высвободиться из львиных объятий Петра Великого — и ради чего? Ради того, чтобы выполнить ненавистный ей долг перед обществом, чтобы потратить прекрасное утро, изображая горе по случаю смерти женщины, которую она ненавидела пуще всякой отравы? И ведь никто не способен даже понять, каким это было испытанием для её альтруизма. Никто никогда не похвалит её за проявленное самоотречение. А она всё равно раз за разом пытается сделать людям приятное, отказывая себе то в одном, то в другом. И как жестоко судит бедную женщину свет!
Кроме того, её — хоть и в меньшей степени — тревожило будущее остатков русской колонии. Разве все они не братья ей и не сёстры, эти жизнерадостные, круглолицые дикари? Судья, эта карикатура на человека, этот продажный и мстительный атеист, этот тигр в человеческом облике, явно жаждал крови и тех русских, кто ещё сохранил на Непенте свободу. Надолго ли спасся от его свирепости Пётр? Милый мальчик! Её ягнёночек, душечка — она уже научилась с грехом пополам выговаривать по-русски несколько слов — её резвый, безвредный, вечно голодный Пётр! На этом чудном острове, где всякий мог бы вкушать мир и покой — как жестоко обходятся люди друг с другом!
Прочие члены иностранной колонии, не смущаемые столь горестными личными чувствами, судя по всему, переживали утрату с достохвальной невозмутимостью. Честно говоря, они испытывали значительное облегчение. Смерть — великий уравнитель. В хладном её присутствии все позабыли о былых раздорах и нетерпимости, позабыли о своих бесчисленных и вполне основательных претензиях к этой женщине. Они пришли почтить усопшую, ныне лишившуюся, и предположительно навсегда, возможности причинять им вред.
Непритворное горе испытывали разве что лавочники и консульская прислуга. Целая толпа их присоединилась к похоронной процессии, надеясь этим последним свидетельством уважения привлечь к себе благосклонное внимание Консула, надеясь, что он вспомнит о них, если ему когда-либо вдруг заблагорассудится расплатиться по всем счетам. Вперяя в будущее замутнённые слезами взоры, они чем дальше, тем с большим трудом различали это всё уменьшаемое смутной далью событие. Тем не менее, они продолжали надеяться неизвестно на что и терзались подлинной скорбью. Убедительнее всех плакала юная горничная Энричетта, ещё не вышедшая из нежного возраста сирота, которую покойница, руководствуясь милосердными чувствами, взяла к себе в дом, где малютке пришлось гнуть спину, точно рабу на галере. Бедняжку сотрясали рыдания. С прозорливостью, присущей истинному горю, она предвидела, что вместо мизерного жалованья, недоплаченного за последние пять месяцев, ей придётся довольствоваться парой юбок покойной хозяйки, к тому же великоватых ей в талии на целых тридцать восемь дюймов.
Имели место венки — очень много венков. Среди них выделялось размерами и изысканностью цветочного убранства подношение от владельца «Попрыгуньи». Этот венок вызвал множество лестных для ван Коппена разговоров. Люди говорили, что никто кроме мульти-мульти-мульти-миллионера не смог бы простить оскорбления, подобного тому, что нанесла ему история с crêpe de Chine. На самом деле, в списке людей, способных простить такую обиду, старый ван Коппен безусловно занял бы последнее место. Он представлял собой достойного американца; он никогда не позволял себе вольностей с женщинами и менее всего с теми, которые были хоть как-то связаны с ним; он побагровел бы и принялся рвать, метать и скакать, как самый что ни на есть индеец-сиу, при малейшем намёке на то, что на борту его яхты будто бы происходит нечто неподобающее. Нет, поступок Корнелиуса ван Коппена объяснялся полным его неведением и прирождённой сердечной добротой. Ходившие по острову сплетни просто не достигли его ушей, никто (что само по себе поразительно) не осмелился даже упомянуть о них в его присутствии.