Индивид и социум на средневековом Западе - Арон Гуревич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Воспоминания о пережитом пропущены автором «Истории моих бедствий» сквозь сложную призму литературных ассоциаций и образов и тем самым преобразованы и организованы в соответствии с правилами риторики, утвердившимися в ту эпоху. Абеляр в этом сочинении предстает перед нами скорее в облике персонажа, принадлежащего длительной агиографической и художественной традиции, нежели в качестве индивида, погруженного в серию непосредственно переживаемых им жизненных ситуаций.
Вместе с тем то, что повествование ведется от первого лица (равно как и то, что Абеляр испытывает свои жизненные борения не вдали от мира, а в самой гуще его), отличает «Историю» от жития и напоминает скорее о другом образце – «Исповеди» Августина. Но если Августин развертывает свою внутреннюю биографию, наполненную напряженной борьбой с самим собой, со своими сомнениями, если его «Исповедь» насыщена интроспекцией и непрестанным анализом собственного Я, то Абеляр не склонен (или не способен?) к подобному самоуглублению. Создается впечатление, что, в то время как главным и даже единственным «собеседником» Августина был Бог, адресатами Абеляра являются люди, в мнении которых он стремится создать и утвердить свой собственный облик.
Было бы ошибкой полагать, что «автобиография» или «исповедь» Абеляра действительно проникнута духом раскаяния или смирения, приятия кары Господней как заслуженного воздаяния за собственные грехи. Вовсе нет! Абеляр сокрушается из-за грехов, коим он был предан на протяжении длительного периода своей жизни, но эти сокрушения и раскаяние образуют, скорее всего, лишь первый, внешний план изложения. Каясь в грехе гордыни и в грехе податливой к наслаждению плоти, отрекаясь от luxuria, возможность которой была ему буквально отрезана ножом людей каноника Фульбера, дяди его любовницы, Абеляр далек от преодоления гордыни и, откровенно говоря, не видит для этого реальных оснований.
Существует общераспространенная и столь же общеобязательная конвенция: быть смиренным, скромным, каяться в грехах и даже возводить на себя напраслину, с тем чтобы тем вернее заслужить спасение. И Абеляр на словах не устает воздавать должное этой условности. В частности, внушает сомнения его утверждение о том, что будто бы его с самого начала привязывало к Элоизе одно только вожделение, но не подлинная любовь, – не есть ли это позднейшая интерпретация евнуха и монаха, который использует в своей «Истории бедствий» овидианские мотивы, к тому же перекликающиеся с монашеской негативной оценкой любви как греховного позыва плоти? (Любовь в понимании не только Абеляра, но и самой Элоизы – это еще не любовь в том ее более возвышенном смысле, какой вскоре ей придадут провансальские поэты.) Тем самым Абеляр создает (сознательно или неосознанно) причину для раскаяния. Точно так же хочет он выглядеть смиренным и сокрушающимся из-за собственной гордыни.
Но за общими местами, маскирующими его личность, кроется второй план «Истории бедствий». В самом деле, в книге легко найти такие пассажи: «Я был убежден в том, что в мире не существует другого философа, кроме меня» или: «Возымев о самом себе высокое мнение, не соответствовавшее моему возрасту…» и т. п. На первый взгляд может показаться, что Абеляр сокрушается из-за своей гордыни. Но лишь не изымая такие признания из контекста, мы поймем их подлинную цену. Ибо фраза, непосредственно предшествующая приведенным словам, гласит: «Здесь-то (как следствие побед юного Абеляра, только что появившегося в школе магистра Гийома из Шампо, в диспутах с ним. – А. Г.) и начались мои бедствия, которые продолжаются поныне; чем шире распространялась обо мне СЛАВА, тем более воспламенялась ко мне ЗАВИСТЬ». Слова gloria (dedecus) и invidia выделены мною; но выделены они потому, что именно они – ключевые в тексте его сочинения. И сразу же вслед за этим рассказано о махинациях Гийома против молодого талантливого ученого, угрожающего его авторитету, и дается недвусмысленное объяснение этих поступков магистра – «зависть». И далее: «С самого же начала моей преподавательской деятельности в школе молва о моем искусстве в области диалектики стала распространяться так широко, что начала понемногу меркнуть слава не только моих школьных сотоварищей, но и самого учителя». Причина зависти противников – талант и исключительность Абеляра, и он без колебаний применяет к своей особе цитату из Горация: «Молния разит вершины гор» и слова Овидия: «Высшее – зависти цель, открыты бурям вершины».
Таков контекст, в котором нужно читать заявления Абеляра о том, что он сожалеет о своей гордыне. Зависть к его славе движет противниками, а авторитет Абеляра столь велик и столь быстро распространяется, что он повсюду приобретает, наряду с поклонниками, и врагов. Каяться приходится, вроде бы, лишь в том, что он так талантлив, учен и красноречив, ибо эти качества порождают славу, а вместе с ней неизбежно приходит и зависть. Ему тем легче говорить о зависти, которую испытывали противники, что сам он зависти лишен и смотрит на современников свысока.
Нелегко найти страницу «Истории бедствий», на которой не встретились бы эти поистине ключевые слова. Гийом из Шампо испытывает по вине Абеляра невыразимо острые зависть и огорчение, а чем сильнее он преследует бывшего ученика своею завистью, тем более возрастает авторитет Абеляра. Следующий его конфликт происходит с Ансельмом Ланским, слава которого, по утверждению Абеляра, объясняется не столько его умом или памятью, сколько многолетней преподавательской деятельностью; речи его, говорит он, «крайне бедны содержанием и лишены мысли». «Зажигая огонь, он наполнял свой дом дымом, а не озарял его светом». Он оказался на поверку «проклятой Богом (бесплодной) смоковницей». По отношению к Ансельму, как и к другим своим противникам, Абеляр не скупится на сарказм и злые шутки – склонность к иронии была неотъемлемой чертой его характера, и этот «неукрощенный единорог» (как он сам себя назвал) не в силах был удержаться от далеко не невинной буффонады и оскорбительной для оппонента игры словами даже в тех случаях, когда рисковал навлечь на себя месть задетого им человека; ум его двигался «a jocis ad seria» («от шуток к серьезному»)[262].
Продемонстрированное Абеляром пренебрежение к лекциям Ансельма Ланского породило ненависть последнего, ненависть, которая еще более усилилась после того, как Абеляр публично и без подготовки показал уменье интерпретировать темнейшие места Библии. Итак, та же модель: слава – зависть – ненависть – преследования.
Очередная фраза о раскаянии («благополучие всегда делает глупцов надменными, а беззаботное мирное житье ослабляет силу духа и легко направляет его к плотским соблазнам») опять-таки втиснута в контекст, в котором речь идет о возрастающей славе и материальном достатке юного философа.
Жизнь Абеляра в этот период действительно давала все основания для высокой самооценки. Помимо его собственных слов, мы располагаем и другими свидетельствами его необычайной славы как магистра. Фульхерий Дейльский говорит о невероятном количестве учеников, стремившихся к нему из разных стран Европы. «Трудности пути (горы, леса, скверные дороги) не удерживали учащихся; бурное море не мешало молодым людям приезжать из Англии; бретонцы, анжуйцы, гасконцы, иберийцы, сицилийцы, славяне – все хотели учиться у Абеляра»[263]. Арнольд Брешианский и другие клирики приезжали к нему из Италии, Иоанн Солсберийский был его английским учеником, Оттон Фрейзингский учился у него.
И вот неизбежная расплата. «Я трудился, всецело охваченный гордостью (superbia) и сластолюбием (luxuria), – и только божественное милосердие, помимо моей воли, исцелило меня от обеих этих болезней», – сперва от сластолюбия, лишив средств удовлетворять его, а затем и от сильной гордости, «унизив сожжением той самой книги, которой я больше всего гордился».
Внешне повествование следует агиографическому канону: пережитый Абеляром кризис исцеляет его от грехов и возрождает к новой, более безгрешной жизни. Но действительно ли «исцелился» Абеляр от обоих соблазнов и в момент написания своей «автобиографии» смотрел ли он на них с искренним и нескрываемым осуждением? Тут же следует фраза о том, каким молодым красавцем он тогда был и как его известность делала его неотразимым у женщин («Я мог не опасаться отказа ни от какой женщины, которую я удостоил бы своею любовью»). Он не только с удовлетворением вспоминает наслаждения, полученные от соблазненной им Элоизы, но и не утаивает, что, когда в конце концов их связь была раскрыта и любовникам пришлось расстаться, он испытал не столько горе, сколько позор; более того, кастрация, воспоследовавшая за возобновлением их связи, послужила для него прежде всего источником стыда и горького сознания, что он утратил свою громкую славу («как по всему свету распространится весть о моем величайшем позоре… С каким лицом покажусь я публично?..»). Решение постричься в монахи пришло к нему «не ради благочестия, а из-за смятения и стыда».