Индивид и социум на средневековом Западе - Арон Гуревич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этика Абеляра строилась на новом для той эпохи принципе. Правильность или неправильность поведения индивида, его греховность или безгрешность определяются, по Абеляру, не самими по себе деяниями и их последствиями, но прежде всего, если не исключительно, внутренними побуждениями. Тенденция к интериоризации веры и к преодолению преимущественно ритуального отношения к вопросам спасения, наметившаяся в этот период, нашла в этике Абеляра философское обоснование[248].
Этот принцип порывал с традицией предшествующего периода, когда людей судили преимущественно за поступки, не обращая особого внимания на намеренья или душевное состояние субъекта: предметом рассмотрения было одно только объективное деяние, а не психическая личность. Пожалуй, наиболее наглядным выражением этой традиционной установки была уже упомянутая в другой связи ордалия – «Божий суд». Виновность или невиновность человека выяснялись на основе правовой процедуры, объединявшей сакральное и мирское начала; вмешательство Бога, которое проявлялось в конкретном акте (в ходе испытания раскаленным железом, либо водой, либо в судебном поединке), решало дело. При этом исход испытания не имел отношения к личности и психике испытуемого. Его Я в ордалии отступало на второй план перед отношениями между семьями, родами, другими коллективами. Ордалия должна была восстановить мир между конфликтующими социальными группами и предотвратить длительную, кровопролитную и изнуряющую вендетту[249].
Между тем Абеляр понимал грех как согласие на зло, на недолжное; иными словами, в центре его анализа оказывается волеизъявление индивида. Следование путем греха или отказ от него зависят от его нравственного выбора. Лица, не знакомые с Евангелием, не знают содержащегося в нем нравственного закона, а потому свободны от вины. Даже те, кто осудил и распял Христа или подвергал христиан гонениям, согласно Абеляру, не могут считаться виновными. Ведь члены синедриона, римские солдаты и имперские чиновники воображали, будто преследуют самозванца и мятежника; следовательно, они руководствовались иными, нежели христиане, ценностями и в их сознательные цели не входило греховное нарушение божественного закона, как они его понимали. Они поступали по совести, тогда как Иуда, предавший Учителя, осознал свою вину, раскаялся и повесился. Грех в интерпретации Абеляра субъективируется. Нетрудно видеть, что в этику Абеляр привносит элемент исторической изменчивости и обусловленности.
Соответственно, исповедь и покаяние в этой системе рассуждений имели смысл не сами по себе, в качестве некоторых ритуально-обязательных процедур, но исключительно как выражение искреннего душевного сокрушения, вызванного осознанием содеянного греха. Человек стоит перед перспективой Страшного суда, и она не может не оказывать мощного давления на его сознание, но спасение достижимо только посредством волеизъявления, вследствие внутреннего очищения от греха, сознательного «сотрудничества» с Богом в деле спасения, а не с помощью внешних актов, не затрагивающих психики индивида.
Индивид не исчезает из поля зрения философа и в тех случаях, когда Абеляр обращается к персонажам, давно уже превращенным в символы. Так, в его «Сетованиях» (Planctus) ветхозаветные герои выступают не в роли предшественников Христа (в средневековой традиции было принято толкование Ветхого Завета как предвосхищения Нового), но, скорее, в качестве реальных индивидов в трагических ситуациях; например, Абеляр впервые увидел библейского Самсона как страдающее человеческое существо.
Идеи Абеляра далеко не всегда были оригинальны и уникальны для его времени, но несомненно определенное смещение акцентов в его рассуждениях. Ориентация мысли философа на человеческую личность обнаруживается в творчестве Абеляра с большей ясностью, чем у его предшественников и современников. Термин «persona» он использует в разных значениях («это слово persona употребляется в трех, или четырех, или более смыслах», – говорит он): в богословских текстах – как относящийся к Святой Троице, в других – для обозначения церковных и светских господ, реже – применительно к человеческому индивиду[250], хотя, как было отмечено историками философии, Абеляр, рассматривая проблему универсалий, не анализирует понятия индивидуальности[251]. Тем не менее, М. Шеню, обсуждая общую проблему «пробуждения сознания в средневековой цивилизации», начинает свой анализ с творчества Абеляра и видит в нем один из наиболее ярких феноменов, характерных для периода между 1120 и 1160 годами: «человек открывает в самом себе субъекта» (L'homme se découvre comme sujet)[252]. Абеляр начинает свою «Introductio ad theologiam» фразой, в которой употреблены глаголы «ut arbitror» и «existimo» («полагаю», «по моему мнению», «считаю»). Основа новых знаний – разумеется, в общем контексте теологического дискурса – собственные опыт, наблюдения и размышления.
Наконец, личность самого Абеляра, его неодолимая наклонность к нестандартным поступкам, к непривычному и неконвенциональному поведению, его эгоцентризм и воля к самоутверждению – не говорят ли они об «открытии индивидуальности»? В свете изложенного выше и, в частности, анализа «Исповеди» Августина идея «открытия Я» представляется весьма спорной. Но то, что в лице Абеляра мы имеем дело с яркой индивидуальностью, не может внушать сомненья. Для того чтобы более предметно ответить на поставленный сейчас вопрос, обратимся к «коронному свидетельству» – к его «автобиографии». По мнению Г. Федотова, именно личность и самосознание Абеляра представляют наибольший интерес для историка; они интереснее его «дела» – философских достижений. «…Историк не может пройти мимо этого катастрофического взрыва личного самосознания в самой глубине Средневековья»[253]. Эту оценку Абеляра, данную три четверти века тому назад, как кажется, могли бы разделить, с определенными уточнениями и поправками, и некоторые современные исследователи: их интерес концентрируется не столько на Абеляре-мыслителе, сколько на его личности, как и на личностях тех, кто с ним был связан либо дружбой и любовью (Элоиза), либо интенсивной враждой (Бернар Клервоский)[254].
«История моих бедствий» (Historia calamitatum mearum)[255], написанная между 1132 и 1136 годами (название появилось много позднее)[256], адресована анонимному другу, которого Абеляр якобы хочет утешить, излагая ему историю своих собственных злоключений («дабы ты, сравнивая с моими, признал свои невзгоды или ничтожными, или незначительными и легче переносил их»). На первый взгляд может представиться, что форма послания здесь – не более чем условность, литературный прием, выбранный Абеляром в качестве повода для изложения фактов своей жизни. «Друг», к которому он обращается, – скорее всего, он сам. Но даже и в этом случае фигура Абеляра как бы двоится, и необходимо иметь в виду, что Абеляр – герой повествования и Абеляр – автор его – различны. Если так, то это сочинение, нужно полагать, родилось из потребности философа излить свою душу, поведать о том, что наболело. Не симптоматично ли, однако, то, что автору пришлось искать своего рода оправдания для написания подобного автобиографического опуса? Анализ этого произведения показывает, что Абеляр едва ли задавался целью последовательно изложить историю своей жизни. Внимательное чтение этого произведения, равно как и сопоставление его текста с иными, пусть фрагментарными, данными об Абеляре и событиях его жизни, обнаруживает, сколь односторонним и полным умолчаний был этот, во многих отношениях уникальный для Средневековья, автобиографический опыт.
Абеляр выделяет из своей жизни серию эпизодов, знаменующих критические моменты его биографии. Норвежский историк С. Багге насчитывает семь таких кризисов. Первые два эпизода – это конфликты с учителями, сначала с Гийомом из Шампо, а затем с Ансельмом Ланским, ставшими врагами Абеляра из зависти к его успеху. Затем следует история с Элоизой; осуждение книги Абеляра Суассонским собором; преследование его монахами Сен-Дени за отказ принять веру в то, что их святой покровитель и тот Дионисий, с которым святой Павел беседовал у Ареопага, – одно и то же лицо; основание Абеляром монашеской общины Параклет и новые преследования, и, наконец, гонения во время написания автобиографии и страдания в монастыре святого Гильдаса[257]. Эта семичленная композиция сама по себе могла быть связана с системой символов, под знаком которых он обозревает прожитое, – названные эпизоды выбраны им в качестве поучительных «примеров», своего рода exempla.
Но если и в самом деле Абеляр вознамерился подчинить подобному замыслу выделенные им моменты своей жизни, то речь должна идти не о каком-то спонтанном изложении автобиографии, а о реализации продуманного плана. Перед нами не хаос событий и переживаний, но результат сознательной переработки разрозненных фрагментов собственного опыта в дидактических целях. Множество фактов и в особенности лиц, с которыми автор находился в длительных и подчас противоречивых отношениях, остается за пределами повествования.