Василий Тёркин - Петр Боборыкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что ж делать! Не заставишь себя верить ни по-мужицки, ни по-барски, ни с детской простотой, ни с мрачным мистицизмом, все равно как не заставишь себя любить женщину. Это придет или не придет. Он ищет примирения с совестью, а не тупого отрешения от жизни, с ее радостями и жаждой деятельного добра.
Когда Теркин снялся с своего места, было уже около девяти часов. Он мог бы завернуть к отцу настоятелю, но оставил это до отъезда... Тут только подумал он о своих делах. Больше десяти дней жил он вне всяких деловых помыслов. На низу, в Астрахани, ему следовало быть в первых числах сентября, да и в Нижнем осталось кое-что неулаженным, а ярмарка уже доживала самые последние дни.
Это его не тревожило. Впервые так искренно находил он, что жадничать нечего, что все пойдет своим порядком. Барыши - без идеи, для одного себя - не привлекали его. Не в год, так в два или в три у него не будет долга, и на новый риск он не пойдет. Останется долг душевный - в своих собственных глазах надо покрыть свою первую "передержку". Калерия простила его, но он сам до сих пор не простил себя, хоть и расплатился с Серафимой. Надо еще раз выплатить эту сумму каким-нибудь хорошим деянием. Каким? И об этом он будет говорить с Аршауловым.
Дошел он до почтовой конторы. У станового он расспросил, как отыскать домик вдовы почтмейстерши, и соображал теперь, в какой переулок повернуть.
Домик стоял на углу, у подъема к тому урочищу, что зовется Баскачихой, про которую упоминал отец настоятель, когда вел с ним беседу о кладенецкой старине. Совсем почернел он; был когда-то выкрашен, только еще на ставнях сохранились следы зеленой краски; смотрел все-таки не избой, а обывательским домом.
В калитку Теркин вошел осторожно. Она не была заперта. Двор открытый, тесный. Доска вела к крылечку, обшитому тесом. И на крылечке дверь подалась, когда он взялся за ручку, и попал в крошечную переднюю, куда из зальца, справа, дверь стояла отворенной на одну половинку.
- Кого вам? - раздался слабый женский голос с заметным шамканьем.
Его окликнули из глубины, должно быть, из кухни или из каморки, выходившей окнами на двор.
- Господин Аршаулов у себя? - спросил он громко.
Послышались шлепающие шаги, и к Теркину вышла старушка, очень бедно, не по-крестьянски одетая, видом няня, без чепца, с седыми как лунь волосами, завернутыми в косичку на маковке, маленького роста, сгорбленная, опрятная. Старый клетчатый платок накинут был на ситцевый капот.
- Господин Аршаулов? - переспросил Теркин. - Здесь, если не ошибаюсь?
Старушка снизу вверх оглядела его слезливыми слабыми глазами, откинула голову немного на левое плечо и выговорила, помедлив:
- Живет он здесь... Только в отъезде.
- Когда же будет назад?
- Да, право, не могу вам наверно сказать.
Она, видимо, не доверяла ему.
- Вы - матушка его? - особенно ласково спросил Теркин.
- Да-с.
- Как по имени-отчеству?
- Марья Евграфовна.
- Вы позволите, Марья Евграфовна, на минуточку войти к вам?.. Видите ли, я здесь проездом, и мне чрезвычайно хотелось бы повидать вашего сына.
- Милости прошу.
Говор у старушки был немного чопорный: она, вероятно, родилась в семье чиновника или мелкопоместного дворянина.
Зальце в три окна служило и спальней, и рабочей комнатой сыну: облезлый ломберный стол с книгами, клеенчатый убогий диван, где он и спал, картинки на стенах и два-три горшка с цветами, - все очень бедное и старенькое. Краска пола облупилась. Окурки папирос виднелись повсюду. Окна были заперты. Пахло жилой комнатой больного.
- Милости прошу! - повторила старушка и указала гостю на кушетку.
Теркин ожидал еще большей бедности; но все-таки ему бросился в глаза контраст между этой обстановкой и хоромами Никандра Саввича Мохова, отделанными с разными купеческими затеями.
- Марья Евграфовна, - начал Теркин, чувствуя волнение, - пожалуйста, вы не примите меня за какое- нибудь официальное лицо.
- Вы из господ здешних помещиков?
- Какое! Я родился в Кладенце, в крестьянском доме воспитан. И супруга вашего прекрасно помню. И сынка видал. Моим приемным отцом был Иван Прокофьич Теркин... Не изволите припомнить?
- Слыхала, слыхала.
- Которого по приговору схода благоприятели его в Сибирь сослали, якобы за смутьянство.
- Теперь вспомнила, Миша мне говаривал.
- Сынок ваш? Его Михаилом зовут... а по батюшке как?
- Терентьич, батюшка.
Глаза старушки изменили выражение, и в складке бледных губ еще крепкого рта явилось выражение горечи.
- Так вот, Марья Евграфовна, кто я. Про судьбу Михаила Терентьича я достаточно наслышан. Знаю, через какие испытания он прошел и какие ему пришлось видеть плоды своего радения на пользу здешнего крестьянского люда. Узнал, что он теперь водворен на родину, и не хотел уезжать из Кладенца, не побывав у него.
Он придвинулся к старушке и протянул ей руку.
На глазах ее были слезы, которые она, однако, сдерживала.
- Миша мой - мученик!.. Столько принял всяких напастей... И за что?.. Сколько я сама вымаливала... Прислали вот сюда умирать...
- Здоровье его действительно плохо?
- И-и!
Она отвернула лицо, не желая показывать слез.
- Прошу вас, Марья Евграфовна, - начал Теркин, взволнованный еще сильнее, - будьте со мной по душе... Я бы хотел знать положение ваше и Михаила Терентьича.
- Сами видите, батюшка, как живем. Пенсии я не выхлопотала от начальства. Хорошо еще, что в земской управе нашлись добрые люди... Получаю вспомоществование. Землица была у меня... давно продана. Миша без устали работает, пишет... себя в гроб вколачивает. По статистике составляет тоже ведомости... Кое-когда перепадет самая малость... Вот теперь в губернии хлопочет... на частную службу не примут ли. Ежели и примут, он там года не проживет... Один день бродит, неделю лежит да стонет.
Никаких униженных просьб не услыхал он от нее. Это его еще более тронуло.
- Сегодня ждете Михаила Терентьича?
- Вам кто сказывал?
- Становой.
- То-то, мор... Становой с Мишей еще по-христиански обращается... Такие ли бывают... Ежели к обеду не прибежит на пароходе - значит, поздно, часам к девяти.
- Так, по-вашему, Марья Евграфовна, лучше ему здесь быть, при вас, даже если он и добьется какой-нибудь постоянной работы в губернии? - Он не выдержал и быстро прибавил: - Заработок можно достать, даже коли не позволят в другом месте жить... И здесь поддержим!
В каких он делах, Теркин не сказал ей: это показалось бы хвастовством; но через полчаса разговора старушка, прощаясь с ним, заплакала и прошептала:
- Умереть-то бы ему хоть на моих руках, голубчику!
- А может, и вылечим, Марья Евграфовна!.. На кумыс будущим летом схлопочем!
Он обещал ей заехать после обеда и, если сын ее не приедет с первым пароходом, отправиться самому вечером на пристань и доставить его в долгуше.
Когда он на пороге крылечка еще раз протягивал ей руку, во взгляде ее точно промелькнул страх: "не приходил ли он выпытывать у нее о сыне?"
Это его не обидело. Разве он не мог быть "соглядатай" или просто бахвал, разыгрывающий роль благодетеля?
XXXIX
На ломберном столе ютилась низенькая лампочка, издавая запах керосина. Комната стояла в полутьме. Но Теркину, сидевшему рядом с Аршауловым на кушетке, лицо хозяина было отчетливо видно. Глаза вспыхивали во впадинах, впалые щеки заострились на скулах, волосы сильно седели и на неправильном черепе и в длинной бороде. Он смотрел старообразно и весь горбился под пледом, надетым на рабочую блузу.
Теркин слушал его уже около часа, не перебивая. Теперь он знал, через что прошел этот народник. Аршаулов рассказывал ему, покашливая и много куря, про свои мытарства, точно речь шла о постороннем, просто, почти простовато, без пришибленности и без всякой горечи, как о "незадаче", которая по нынешним временам могла со всяким случиться. В первые минуты это показалось Теркину не совсем искренним; четверти часа не прошло, как он уже не чуял в тоне Аршаулова никакой маскировки.
- Да, Василий Иваныч, только вот здесь летом, как пошли жаркие дни, стал я лучше слышать на правое ухо. Левое, кажется, окончательно погибло.
- И вы оглохли от сиденья?
- Ни от чего другого! Приобрел это вместе с цингой, опухолью ног и катаром бронхов. Но это все ничего в сравнении с молчанием и одурью сиденья месяцами и годами.
- Годами! - вырвалось у Теркина.
- Я высидел в одном номере два года, девять месяцев и четырнадцать дней.
- И неужели никаких возможностей сообщения с товарищами по заключению?
- Без этого бы и с ума сойти можно!
Аршаулов откашлялся звуком чахоточного, коротким и сухим, закурил новую папиросу и так же спокойно, не спеша, добродушными нотами, вспоминал, как долго учился он азбуке арестантов, посредством стуков, и сколько бесед вел он таким способом со своими невидимыми соседями, узнавал, кто они, давно ли сидят, за что посажены, чего ждут, на что надеются. Были и мужчины и женщины. От некоторых выслушивал он целые исповеди.